Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восток вернул его к его собственным человеческим и техническим ресурсам – Восток не отвечал на его присутствие, так же, как и Кучук. Наблюдая протекающую перед глазами жизнь, Флобер, как Лэйн до него, ощущал отстраненное бессилие, а возможно, также и навязанное самому себе нежелание войти внутрь и стать частью того, что он видел. Это, конечно, было его вечной проблемой, она проявилась еще до путешествия на Восток и осталась после. Флобер осознавал эти свои трудности, противоядием от которых в его творчестве (в особенности в ориентальном творчестве, вроде «Искушения Св. Антония») было предпочтение энциклопедической формы подачи материала человеческой вовлеченности в круговорот жизни. Действительно, Св. Антоний – именно тот человек, для которого реальность и есть ряд книг, зрелищ и представлений, на расстоянии разворачивающихся перед его взором и искушающих его. Все недюжинные познания Флобера структурированы, как удачно подметил Мишель Фуко, как театральная, фантастическая библиотека, словно на параде, марширующая перед взором анахорета[724], [725]; этот парад несет на себе следы воспоминаний Флобера о Каср эль-Айни (армейские учения сифилитиков) и танце Кучук. Точнее, Св. Антоний – девственник, для которого искушения принимают прежде всего сексуальную форму. После того, как он смирился со всевозможными опасными чарами, ему, наконец, дают возможность взглянуть на биологические процессы жизни; он в исступлении от того, что может видеть рождение жизни – зрелище, для которого сам Флобер, пребывая на Востоке, счел себя неготовым. Однако коль скоро Антоний пребывает во власти бреда, нам следует воспринимать эту сцену в ироническом ключе. То, что дано ему в итоге, – жажда стать материей, стать жизнью, – это всего лишь желание; осуществимо ли оно, выполнимо ли, нам знать не дано.
Несмотря на всю энергию его рассудка и недюжинные способности интеллектуального восприятия, Флобер почувствовал на Востоке, что, во-первых, «чем больше концентрируешься на них [деталях], тем меньше удается ухватить целое», и, во-вторых, что «кусочки встают сами собой на свои места»[726]. В лучшем случае это дает эффектную форму, но западный человек по-прежнему не может до конца в нее окунуться. На определенном уровне это были личные затруднения Флобера, и он искал пути их разрешения – часть из них мы уже рассмотрели. На другом, более общем уровне, это – трудности эпистемологические, для разрешения которых и существовал ориентализм как дисциплина. В один из моментов своего восточного путешествия Флобер посчитал, что эпистемологический вызов может подтолкнуть его к чему-то большему. Без того, что он называл духом или стилем, разум может «затеряться в археологии»: он имел в виду то регламентированное изучение старинного и редкого, благодаря которому всё экзотическое и причудливое получало четкие определения в словарях, кодексах и наконец в клише, которые высмеивались в «Словаре прописных истин». В таком случае миром «управляли бы как колледжем. Учителя были бы законом. Все носили бы униформу»[727]. По сравнению с такой навязанной дисциплиной он, несомненно, чувствовал, что его собственный подход к экзотическому материалу, и особенно материалу восточному, почерпнутый им за многие годы из книг и известный по собственному опыту, был несравненно более предпочтительным. У него по крайней мере оставался зазор для непосредственности, воображения и таланта, тогда как в шеренгах археологических томов не оставалось места ничему, кроме «научного знания». Флобер в большей степени, чем прочие романисты, был знаком с систематическим знанием, его плодами и результатами. Эти плоды, очевидно, проявляются в описании злоключений Бувара и Пекюше, но столь же хорошо они – в ироническом ключе – ощущаются в таких областях, как ориентализм, чей текстуальный подход к миру также принадлежит к области «прописных истин» (idées reçues). А потому остается либо конструировать мир, наделяя его энергией и стилем, либо без устали заниматься копированием, следуя безличным академическим правилам этой процедуры. В обоих случаях в отношении Востока это было откровенным признанием того, что где-то есть и другой мир, помимо обычных привязанностей, чувств и ценностей нашего мира на Западе.
Во всех своих романах Флобер связывал Восток с эскапизмом сексуальных фантазий. То, по чему Эмма Бовари и Фредерик Моро тоскуют, – то, чего нет в их однообразной (или пустой) буржуазной жизни и чего они хотят, – легко приходит в грезах, облаченных в восточные клише: гаремы, принцессы и принцы, рабы, покрывала, танцующие девушки и юноши, шербет, притирания и так далее. Репертуар хорошо известен не столько потому, что напоминает нам о путешествиях Флобера и его одержимости Востоком, сколько потому, что здесь очевидна ассоциация между Востоком и свободой распутного секса. Следует понимать, что в Европе XIX века с ее нарастающей буржуазностью секс также был в достаточно высокой степени институционализирован. С одной стороны, не было никакого «свободного» секса, а с другой – секс в обществе влек за собой целую цепь правовых, моральных и даже политических и экономических серьезных обязательств обременительного рода. Точно так же, как разнообразные колониальные владения, помимо их экономической выгоды для европейской метрополии, были полезны еще и тем, что туда можно было отсылать заблудших сыновей, лишних людей – преступников, нищих и прочих нежелательных лиц, – Восток был тем местом, где можно было отыскать сексуальный опыт, недоступный в Европе. Фактически ни один из европейских писателей, писавших о Востоке или путешествовавших там в период после 1800 года, не избежал подобных поисков: Флобер, Нерваль, «Грязный Дик» Бёртон[728] и Лэйн – самые известные из них. Среди писателей XX века можно упомянуть Жида, Конрада, Моэма и дюжину других авторов. Часто они искали – правильно, как мне кажется, – иной тип сексуальности, возможно, более свободный и менее отягощенный чувством вины, но даже подобные поиски, повторенные достаточным количеством людей, могли стать (и стали) столь же зарегулированными и унифицированными, как и сама наука. Со временем «восточный секс» стал обыденным предметом потребления, как и любой другой товар массовой культуры, в результате чего читатели и писатели могли получить его, если хотели, безо всякого путешествия на Восток.
Верно то, что к середине XIX века во