Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думал: нет у меня над ней власти, никогда не было. Над ней властвует нечто совершенно… безбашенное. Слабоумное. Оно над всеми нами властвует. Старшие не виноваты. И сами они не виноваты. Что-то другое в ответе за все это.
В возрасте сорока шести лет, в 1973 году, в четверти пути до конца века-чудовища, которое, не заботясь о тонкостях похоронных обрядов, повсюду набросало трупы изувеченных детей и их изувеченных родителей, Швед обнаружил, что мы все находимся во власти чего-то полностью свихнувшегося. И подожди, беложопый, — оно всех подомнет под себя!
Он слышал их смех — всех этих «прогнозистов», «пантер», этой осатанелой армии яростных и неподкупных, которые называли его преступников и смертельно ненавидели за то, что он принадлежал к имущим. Наконец-то Швед понял! Они заходились от радости, просто лопались от восторга, видя, как низко пала его холенная и лелеянная дочь, как рушится его собственная привилегированная жизнь; они ликовали, потому что наконец пригнали его, как скотину в стойло, к пониманию своей правды, правды, которую они считали правдой вьетнамских мужчин, женщин и детей, всех до единого чернокожих Америки, живущих, как в колонии, всех, кого опустили капиталисты со своей ненасытной жадностью. А это самое нечто, это свихнувшееся, беложопое, — это история Америки! Это Американская империя! Это «Чейз-Манхэттен», и «Дженерал-Моторс», и «Стэндард-Ойл», и «Ньюарк-Мэйд Литервэр»! Добро пожаловать на борт, пес-капиталист! Вливайся в траханую-перетраханую Америкой человеческую расу!
Она рассказала ему, что первые семьдесят два часа после взрыва пряталась в доме своего логопеда Шейлы Зальцман в Морристауне. Она сумела без помех добраться до дома Шейлы, ее впустили, и она днем пряталась в комнате рядом с кабинетом, а ночью спала в самом кабинете. А потом начались подпольные скитания. На протяжении двух месяцев она называла себя пятнадцатью разными именами и раз в четыре-пять дней перебиралась на новое место. В Индианаполисе — там ее приютил священник, знавший лишь, что она активистка антивоенного движения и скрывается от полиции, — она, бродя как-то по кладбищу, увидела могилу маленькой девочки, родившейся в том же году, что и она, и вскоре умершей. Надумав взять себе имя этого младенца, она подала заявление о восстановлении якобы утерянного свидетельства о рождении и таким образом стала Мэри Штольц. Она записалась в библиотеку, получила карточку соцобеспечения, а когда ей исполнилось восемнадцать — и водительские права. Около года она мыла посуду в доме престарелых, куда устроил ее священник, и вдруг однажды утром он позвонил ей на работу из автомата, велел немедленно уходить и встретиться с ним на автобусной станции. Там он вручил ей билет до Чикаго, сказал, чтобы оттуда она через два дня ехала в Орегон: в местечке к северу от Портленда есть коммуна, где ей можно будет найти убежище. Дал адрес, снабдил деньгами — купить еду, билет и что-нибудь из одежды, — и она отправилась в Чикаго, где ее изнасиловали в первый же вечер по прибытии. Куда-то затащили, заперли, изнасиловали и ограбили. Ей тогда только-только исполнилось семнадцать.
Она нанялась судомойкой в какой-то винный погребок — это было уже совсем не похоже на уютную кухню в доме для престарелых! — необходимо было заработать на дорогу в Орегон. В Чикаго не было наставника-священника; искать каких-нибудь нелегалов она боялась — вдруг даст маху и попадется в лапы полиции. Она боялась даже позвонить священнику по междугороднему в Индианаполис. Ее снова изнасиловали (в четвертых по счету меблирашках, где она снимала жилье), но на этот раз хоть не ограбили, так что через полтора месяца у нее были деньги на дорогу до коммуны.
В Чикаго ее ощущение одиночества было почти физическим — как будто оно плотно облегало ее со всех сторон и даже протекало сквозь ее тело. Не было дня, а в некоторые дни — и часа, когда бы она не решала позвонить в Олд-Римрок. Но, чтобы не дать видениям родного дома окончательно вывести себя из равновесия, она находила какую-нибудь забегаловку, присаживалась у стойки бара и заказывала бутерброд — бекон-салат-томат — с ванильным молочным коктейлем. Она произносила привычные слова, наблюдала, как завиваются на горячем гриле края беконного ломтика, смотрела, как выскакивает из тостера хлеб, аккуратно отодвигала соль-перец-зубочистки, освобождая место для тарелки с едой, откусывала от бутерброда, запивала коктейлем, тщательно пережевывала безвкусные волокна салата, выжимала во рту пахнущий дымком жир из подсушенного бекона, высасывала ароматный сок из мягкого помидора, заедала все залитым майонезом хлебом; она неторопливо двигала челюстями, перемалывая откушенные куски в питательно-успокоительную силосную массу, — точь-в-точь как мамины коровы у кормушки; и эта сосредоточенность на поедании пищи поддерживала в ней способность жить дальше в полном одиночестве. Она съедала бутерброд, допивала коктейль и только тогда вспоминала, как она здесь очутилась и что ей надо продолжать существование. Ко времени отъезда из Чикаго у нее уже не было потребности в сколько-нибудь нормальном жилье; и никогда больше тоска по отчему дому и близким не хватала ее за горло.
В Орегоне она участвовала в двух взрывах.
Убийство Фреда Конлона не только не остановило ее, но даже раззадорило: после Фреда Конлона она почувствовала себя свободной от последних остатков страха и раскаяния — о нескончаемых муках совести речи и вовсе не шло. Ужас лишения жизни, пусть и без умысла, невинного человека, такого же, как любой из тех, кого она могла знать лично, не обратил ее сознание к глубочайшей из заповедей, которую — вот что поражает — его с Доун воспитание не сделало для нее само собой разумеющейся. Это убийство лишь подогрело ее идеалистический пыл, укрепило в ней дух революционерки, которая не дрогнув прибегнет хоть к самым жестоким методам, только бы атаковать и атаковать неправедный мир. Она показала, что быть врагом всего добропорядочного в беложопой Америке — это значит не только рисовать граффити на стене над собственной кроватью.
— Ты подложила бомбы, — произнес он.
— Подложила.
— И к Хэмлину в магазин, и в Орегоне — ты.
— Да.
— В Орегоне кто-нибудь погиб?
— Люди, — эхом повторил он. — Сколько человек, Мерри?
— Трое, — ответила она.
В коммуне ели досыта. Они сами выращивали много чего, так что не было необходимости, как у нее в Чикаго первое время, по ночам шарить у супермаркетов в поисках выброшенных, по истечении срока годности, продуктов. В коммуне она стала спать с женщиной, в которую влюбилась, с женой ткача — на его станке она научилась работать в свободное от бомб время. После второго и третьего своих взрывов она освоила сборку взрывных устройств и заделалась специалистом по этой части. Соединение проводами динамита с подрывным капсюлем, а подрывного капсюля — с будильником (из магазина дешевых товаров) требовало терпеливости и точных движений, но ей доставляла удовольствие эта работа. Вот тогда-то впервые заикание и стало исчезать. Возясь с динамитом, она никогда не заикалась.
Тут между той женщиной и ее мужем случился скандал с мордобоем, и Мерри пришлось покинуть коммуну ради примирения супругов.
Она скрылась в Айдахо и там, пока работала у фермера на сборе картофеля, решила бежать на Кубу. По вечерам, в батрацкой времянке, начала учить испанский. Пожив бок о бок с другими рабочими, она еще сильнее укрепилась в своих убеждениях, несмотря на то, что мужики, когда напивались, начинали дико куражиться, да и приставали к ней сильно. Она была уверена, что на Кубе ей не надо будет бояться насилия со стороны товарищей-рабочих. На Кубе она сможет быть не Мэри Штольц, а Мерри Лейвоу.