Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я училась в Филадельфии. Тогда все обдумывалось заранее.
— А еще я буду гранд-дамой и буду носить красивые платья.
— Шелковые платья для моей мамы привозили из Нового Орлеана.
— А еще ты что-нибудь помнишь?
— Помню своего папу. Он привозил мне игрушки из Луисвиля и считал, что девушки должны рано выходить замуж.
— Ну же, бабушка.
— Я не хотела замуж. Мне и без того было хорошо.
— А когда ты вышла замуж, тебе тоже было хорошо?
— О да, дорогая, но по-другому.
— Ничего одинакового не бывает, правда?
— Не бывает.
Старая дама засмеялась. Она очень гордилась своими внуками. Они были умными и воспитанными детьми. Приятно было смотреть на нее и на Бонни, которые делали вид, будто знают все на свете, все и обо всем, они постоянно делали такой вид.
— Мы скоро уедем, — со вздохом произнесла девочка.
— Да, — вздохнула ее бабушка.
— Послезавтра уезжаем, — сказал Дэвид.
Из окон столовой в доме Найтов было видно, как тянулись к земле деревья, похожие на оперившихся цыплят. Яркое щедрое небо плыло над землей, ветерок поднимал занавески, словно паруса.
— Вы никогда нигде не задерживаетесь надолго, — проговорила девочка, причесанная по-китайски, — но я на вас не в обиде.
— Мы когда-то думали, — отозвалась Алабама, — что жизнь в одном месте не похожа на жизнь в другом месте.
— Прошлым летом сестра ездила в Париж. Она сказала, что там… что туалеты в Париже на всех улицах… хотела бы я посмотреть!
Какофония звуков, витавшая над столом, то стихала, то усиливалась, совсем как в скерцо Прокофьева. Алабама вносила в это отрывистое стаккато то единственное, что так хорошо знала: schstay, schstay, brisé, schstay, — эта танцевальная фраза звучала у нее в голове. Алабаме пришло на ум, что всю оставшуюся жизнь она будет вот так сочинять, упорядочивая ритмы и звуки жизни, втискивая их в определенные правила.
— Алабама, о чем ты думаешь?
— О форме вещей, — ответила она. Застольная беседа врывалась в ее мысли, как стук копыт на мостовой.
— Говорят, он ударил ее в грудь.
— Соседям пришлось позакрывать двери, чтобы защититься от пуль.
— Только представьте, четверо в одной постели!
— И Джей выпрыгивал из фрамуги, так что они больше не могут снимать этот дом.
— А я не виню его жену, даже если он обещал спать на балконе.
— Она сказала, что лучше всего аборты делает один врач в Бирмингеме, но они поехали в Нью-Йорк.
— Миссис Джеймс была в Техасе, когда все случилось, и как-то Джеймсу удалось все замять.
— Шеф полиции привез ее в патрульной машине.
— Они встретились возле могилы ее мужа. Говорят, он намеренно похоронил свою жену рядом, с этого все и началось.
— До чего по-гречески!
— Боже! Как-то это не по-человечески.
— Напротив. Вполне человеческие страсти.
— Помпейи.
— Никто не хочет домашнего вина? Я процедила его через старенькое полотенце, но осадок все равно есть.
В Сен-Рафаэле, вспоминала Алабама, вино было сладким и теплым. Оно липло, как сироп, к горлу и склеивало мир в одно целое, несмотря на жару и испарения моря.
— Как прошла ваша выставка? Мы видели репродукции.
— Нам нравятся недавние картины. Никто еще так не насыщал балет жизнью со времени…
— Я хотел, — сказал Дэвид, — передать ощущение ритма, с каким глаз ловит каждое движение вальса, и ритм мазков совпадает с танцевальным тактом, какой отмеривали бы ваши ноги.
— Ах, мистер Найт, — восклицали дамы, — до чего чудесная мысль!
Мужчины говорили «молодчина» и «здорово», так повелось с начала депрессии.
Скользнув по их лицам, как по тропинкам, свет останавливался в глазах, словно паруса детских корабликов, отражавшихся в пруду. Кольца от камней, брошенных с берега гуляющими, ширились и исчезали, и глаза оставались глубокими и спокойными.
— Ах, — сетовали гости, — мир ужасен и трагичен, и мы не можем избавиться от желаний.
— И мы не можем — вот почему у нас на плечах лишь кусок от глобуса, и тот держится непрочно.
— Можно спросить, что это?
— А, это тайная жизнь мужчины и женщины — они с тоской думают о том, насколько могли бы быть лучше, будь они другими людьми или даже самими собой, и чувствуют, что не использовали полностью свои возможности. Я достиг предела и теперь могу лишь выражать невыразимое, вкушать еду, не ощущая ее вкуса, вдыхать запах прошлого, читать статистические справочники и спать в неудобных позах.
— Когда я вернусь к аллегорической школе, — продолжал Дэвид, — мой Иисус посмеется над глупыми людьми, которым плевать на его печальное положение, и вы увидите по его лицу, что и ему хочется откусить от их сэндвичей, если кто-то на миг вытащит гвозди из его рук…
— Мы все приедем в Нью-Йорк посмотреть на эту картину.
— И римские солдаты на переднем плане тоже хотят свой кусок сэндвича, однако у них слишком сильно развито чувство профессионального долга, и это не позволяет им просить.
— Когда она будет выставлена?
— О, еще не скоро — сначала я нарисую все остальное, что есть на земле.
На столе с коктейлями были еще горы всякой еды: канапе, похожие на золотых рыбок, округлые горки икры, масло, украшенное выпуклыми гранями, и запотевшие бокалы, испарина на их боках сгущалась под бременем стольких отражений — отражений всех этих невероятно аппетитных деликатесов.
— Вы оба счастливцы, — говорили Найтам.
— Хотите сказать, мы легче других расстаемся с частью себя — и при этом, и благодаря этому, всегда остаемся целыми и невредимыми? — спросила Алабама.
— Вам легко живется, — говорили им.
— Мы научились делать выводы из полученного опыта, — сказала Алабама. — Когда человек взрослеет настолько, что готов сделать выбор, в его жизнь так или иначе вторгается смерть, и давно позади то время, когда все было впереди. Мы росли, полагаясь в своих мечтах на бесконечные обещания американской рекламы. Я все еще верю, что можно научиться играть на рояле по почте и что маска из ила обеспечит тебе великолепный цвет лица.
— В сравнении с остальными вы счастливица.
— Я тихонько сижу и гляжу на мир, говоря себе: «Ах, счастливы те люди, которые не забыли слово „непреодолимый“».
— Нельзя же, чтобы тебя до бесконечности сбивало с ног, — вмешался Дэвид.
— Равновесие, — заговорили все. — Нам нужно равновесие. Как в Европе с равновесием? Лучше, чем у нас?