Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бедняжка моя… зато теперь мы опять вместе. Дорогая, мы опять обрели друг друга.
— Да… только это и осталось, — прорыдала Алабама.
Она размышляла о том, что всегда надеялась получить от жизни то, что ей хочется… Что ж, такого оборота она не могла предвидеть. Чтобы это пережить, придется потратить много душевных сил…
Ее мать тоже не ожидала смерти своего сыночка, и наверняка случались дни, когда отец не хотел, чтобы его дочери залезали к нему на колени и тянули из него душу.
Отец! Хорошо бы попасть домой, пока он еще жив. Если не будет отца, в этом мире ей больше не от кого ждать помощи.
И тут Алабама вдруг с ужасом осознала, что после смерти отца она сама станет последним прибежищем для родных, если им потребуется помощь.
Семейство Найтов вышло из поезда на старый кирпичный вокзал. Южный город бесшумно спал на просторной палитре хлопковых полей. От забытой тишины у Алабамы заложило уши, словно она оказалась в безвоздушном пространстве. Полусонные негры раскинулись на лестнице, словно воплощения некоего измученного трудами небесного творца. Большая площадь вся в бархатных тенях, убаюканная напевами Юга, растянулась, как мягкая промокашка, в окружении окрестных владений.
— Мы найдем тут красивый дом и будем в нем жить? — спросила Бонни.
— Que c'est drle![153]— воскликнула мадемуазель. — Сколько же тут негров! А миссионеры здесь есть, чтобы их научили?
— Научили чему? — не поняла Алабама.
— Как? Вере, конечно.
— У них с верой все в порядке. Они много поют.
— Очень хорошо. А они симпатичные.
— Они не будут ко мне приставать? — спросила Бонни.
— Разумеется, нет. Здесь гораздо спокойнее, чем где бы то ни было. Твоя мама тут выросла. Я была с ними на речке, когда они совершали обряд крещения, — продолжала Алабама, — четвертого июля в пять часов утра. Все были в белых одеждах, и красное солнце освещало грязный берег реки. Меня переполнял восторг, даже захотелось принять их веру.
— Вот бы и мне посмотреть.
— Может, еще посмотришь.
Джоанна ждала их в маленьком коричневом «форде».
Увидев сестру впервые после стольких лет, Алабама вновь ощутила себя маленькой девочкой. Старый город, в котором ее отец проработал почти всю жизнь, теперь воспринимался как надежный защитник. Хорошо бродить по земле, когда душа полна азарта и стремления ничего не упустить в этом мире, но теперь, когда из всех нитей необъятных горизонтов нужно было сплести хоть какое-то пристанище, как приятно ощущать, что любимые руки, помогавшие прежде, снова помогут тебе соорудить надежный приют.
— Как хорошо, что ты приехала, — печально произнесла Джоанна.
— Дедушке очень плохо? — спросила Бонни.
— Да, дорогая. Я так и думала, что Бонни прелестное дитя.
— Джоанна, а как твои ребята?
Джоанна почти не изменилась. Она была человеком консервативным, совсем как их мама.
— Отлично. Но я не решилась их привезти. Для детей все это ужасно.
— Да. Пожалуй, мы оставим Бонни в отеле. Она сможет приходить к нам утром.
— Только пусть поздоровается. Мама обожает ее. — Джоанна обернулась к Дэвиду. — Она всегда любила Алабаму больше всех из нас.
— Ерунда! Просто я младшая.
Автомобиль ехал по знакомым улицам. Нежный, полный невнятных порывов вечер, запах покрывающейся испариной земли, сверчки в траве, деревья с тяжелыми кронами, соединявшимися в горячем воздухе, — все это приглушало безотчетный страх в сердце Алабамы, но внушало детскую беспомощность.
— Можно еще что-нибудь сделать? — спросила она.
— Мы все перепробовали. От старости нет лекарства.
— Как мама?
— Как всегда — храбрится… как я рада, что ты смогла приехать.
Автомобиль остановился перед тихим домом. Сколько раз она шагала тут пешком после танцев, чтобы не разбудить отца скрипом тормозов! В воздухе стоял милый запах спящих садов. Словно колокола, подвластные ветру с залива, раскачивались орехи-пеканы, туда-сюда, туда-сюда. Ничего не изменилось. Дружелюбные окна засветились по благословению отцовской души, дверь распахнулась его волей. Тридцать лет он прожил в этом доме, наблюдал, как цветут нарциссы, видел, как от утреннего солнца морщился пурпурный вьюнок, обрезал больные ростки на розах и обожал папоротники мисс Милли.
— Ну, разве они не красавцы? — часто повторял он. Размеренная, примечательная разве что отсутствием каких-либо колоритных интонаций, его сдержанная манера говорить была под стать аристократизму его духа.
Однажды, когда ярко светила луна, он поймал красную бабочку в виноградных плетях и приколол ее к календарю, висевшему над камином.
— Самое место для нее, — сказал он, расправляя хрупкие крылышки на железнодорожной карте Юга. У Судьи было чувство юмора.
Непогрешимый человек! Как же дети злорадствовали, когда Судья что-то делал не так! Будь то неудачная операция на зобике цыпленка (с помощью перочинного ножа и ниток из корзинки с рукоделием Милли), или опрокинутый стакан с чаем за воскресным обедом, или пятно от индейки на чистой одежде в день Благодарения — все эти недоразумения больно отзывались в сердце и мозгу этого достойнейшего человека.
Алабаму охватил страх перед неведомым, неотвратимым чувством потери. Она и Дэвид поднялись по ступенькам. До чего же высокими казались ей в детстве эти цементные плиты с проросшими папоротниками, когда она прыгала с одной на другую… а вот здесь она сидела, когда ей рассказывали про Санта-Клауса, а она ненавидела и рассказчика, и своих родителей за то, что это неправда, а ей все рассказывали, и она плакала: «Я буду верить…» Между горячими кирпичами на крыльце росла сухая бермудская трава, щекотавшая ее заголившиеся ножки, а вон там была ветка, на которой отец запретил ей качаться. Удивительно, как она могла качаться на такой тонкой ветке. «Ты не должна ее обижать», — сказал как-то отец.
— Дереву не больно.
— По моему разумению, больно. Если хочешь что-то иметь, бережно ко всему относись, и к деревьям тоже. Ко всем вещам.
И это говорил он, человек, у которого почти не было вещей! Гравированный портрет отца да миниатюрный портрет Милли, три каштана, привезенные из Теннесси, пара золотых запонок, страховой полис и несколько пар тонких летних носков — вот и все, что лежало у него в верхнем ящике бюро, вспомнила Алабама.
— Здравствуй, дорогая, — робко поцеловала ее мать, — и ты, моя дорогая! Можно мне поцеловать тебя в головку?
Бонни прильнула к бабушке.
— Бабушка, а я увижусь с дедушкой?