Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Некоторых я сумел при помощи денег переманить на свою сторону. Они и помогли мне замять инцидент и внести соответствующие изменения в бухгалтерские книги. Поверьте, это оказалось куда легче, чем вам представляется.
— И вы все эти годы неотступно шли к своей цели? Все эти двадцать пять лет?
— Еще древние учили нас — «капля камень точит». Сначала мы работали над созданием разветвленной сети братства, а уж потом перешли к собственно работе.
— И в ней вам помогает мастер Рембрандт ван Рейн?
Де Гааль, как мне показалось, на мгновение смешался.
— Верно. Но вы ведь боготворите его, не так ли? Не желаете ли с ним побеседовать?
— Если такое возможно, почему бы и нет.
— Я распоряжусь, чтобы вас проводили к нему. А пока серьезно обдумайте все, о чем я вам рассказал.
У меня хватило на это времени, пока охранник вел меня по темным закоулкам подземного лабиринта к Рембрандту. Насчет де Гааля сомнений не было — его устами вещал не Бог, а сатана. Дьявол. Посему я так и окрестил далекий таинственный остров, где нашли свой трагический конец моряки и капитан «Нового Амстердама», — остров Дьявола.
К своему удивлению, я все же имел счастье увидеть дневной свет, причем на самом деле дневной! Поначалу это было слабое, едва различимое мерцание, возникшее, когда я поднимался вверх по изгибам винтовой лестницы, затем, когда мы одолели вторую лестницу, оно превратилось в свет дня. Здесь имелось окно, через которое можно было обозревать квартал Йордаансфиртель. Я не ожидал ничего подобного, поскольку непонятно отчего уверовал, что мастер Рембрандт способен творить шедевры в лишенном дневного света подземелье.
— Где мы? — глуповато спросил я у одного из сопровождавших меня охранников.
— В одном домишке, — буркнул в ответ лысый.
Одолев еще пару лестниц, я сообразил, что упомянутый «домишко» был немногим ниже амстердамского собора и что это не запущенная развалюха, через которую я проник в катакомбы. В этом доме стекла окон блистали чистотой, хотя, если судить по открывавшемуся сквозь них виду, дом находился неподалеку от вышеупомянутой хибары. Я все больше удивлялся этой отгороженной от остального мира империи, основанной жерардистами на окраине Амстердама.
Когда мы добрались до мансарды, человек со шрамом постучал в дверь, не требовательно, как я ожидал, а с величайшим почтением.
— Войдите! — раздался изнутри знакомый скрипучий голос, и мы вошли.
И тут меня осенило, почему мы оказались не под землей, а над нею. Мастеру Рембрандту необходим был свет дня. Мастер Рембрандт работал в поте лица. Похоже, даже над несколькими картинами одновременно, если судить по составленным в ряд мольбертам с холстами.
— К вам гость, — объявил человек со шрамом.
Рембрандт окинул меня недовольным взглядом.
— Мне гости только во вред. А уж этот в особенности. Уведите его отсюда прочь, оставьте меня одного!
— Нет, он должен с вами говорить. А мы пока подождем за дверью, — последовал категоричный ответ человека со шрамом.
Нас оставили одних. Охранники даже плотно притворили за собой дверь. А почему бы, собственно, и не притворить? Куда я мог отсюда деться? Разве что выброситься из окна и сломать себе шею о брусчатку лежащей внизу улицы?
Приглядевшись к мольбертам, я пережил шок. Каждая картина присутствовала в двух видах. Первая — явно чужой кисти, тона и полутона смягченные, вторая изображала тот же или же весьма схожий пейзаж или портрет, но принадлежала кисти самого Рембрандта, причем доминировала в ней хорошо знакомая мне ядовитая лазурь. Та самая, о которой мы только что мило беседовали с господином де Гаалем-старшим. Некоторые картины представляли собой групповые или одиночные портреты. И опять же, все они по колористике до чрезвычайности напоминали печально известное полотно, изображавшее семейство Гисберта Мельхерса, которое и лишило рассудка моего друга Осселя Юкена. Одежда и задний план полотен были выдержаны в различных по интенсивности оттенках упомянутой лазури, причем при пристальном изучении портрета начинало казаться, что другие цвета не присутствуют в полотне вовсе — безжалостно-ядовитая синева заполняла собой все.
Меня осенила ужасная догадка: Рембрандт создавал здесь картины по чужим эскизам, по неведомо чьим наброскам. Орудия убийства в лазурных тонах. Изображенные на картинах обречены на гибель. Те самые люди, на жизнь которых вскоре должны были заключаться пари.
Рембрандт уже не смотрел на меня, а вновь углубился в работу над портретом круглолицего купца. Кисть мастера проворно летала по холсту, будто он стоял перед мольбертом не здесь, а в студии своего дома на Розенграхт. Судя по всему, писать пресловутые картины в лазурных тонах было для него не в новинку. Может, именно этим и объяснялись его частые и продолжительные отлучки из дома якобы на могилу своего сына Титуса.
Каким образом Рембрандт попал в объятия жерардистов, об этом я мог лишь догадываться. Может, спровоцированный мною интерес к загадочным смертям побудил заговорщиков взять мастера на «вечное хранение»? Чтобы не болтал лишнего? Или же потребность в живописи, выдержанной в синих тонах, возросла настолько, что возникла необходимость заставить мастера малевать днями напролет? Непонятно было и то, почему автором картин жерардисты избрали именно Рембрандта. Если уж их ряды столь многочисленны, на что недвусмысленно намекал ван дер Мейлен, то среди них должны быть и художники. Может, недобрая сила картины зависела не только от использования лазури, но и от особых тонкостей стиля? Манеры и мастерства определенного автора? Последнее объяснение показалось мне наиболее верным.
Медленно обойдя ряд мольбертов, я добрался до картины, не имевшей эскиза, которая напугала меня и потрясла до глубины души. На ней были изображены Титус и Корнелия. Брат и сестра рука об руку шли вдоль ручья, с нежностью глядя друг на друга. Умерший — или же не совсем — сын и изнемогающая от дум об исчезнувшем родителе дочь. И сколько бы я ни тщился подыскать этому жесту Рембрандта объяснение или оправдание, их не было и быть не могло — от этого полотна, как и от остальных, исходила смертельная угроза.
Я повернулся к мастеру:
— Почему вы решили изобразить ваших детей? — От охватившего меня волнения я едва мог говорить.
Рука старика с кистью замерла, и он, вздрогнув, повернулся ко мне, словно забыл о моем присутствии.
— Так они оба всегда со мной, — пояснил он. — Ван дер Мейлен подсказал мне идею, и я благодарен ему за это. Вот вернусь на Розенграхт и покажу ее моим детям. Вот они порадуются.
— Титус уже ничему не порадуется, — безжалостным тоном ответил я. — Ваш сын умер. Вы что, забыли об этом?
Рембрандт едва улыбнулся, снисходительно, будто общался со слабоумным.
— Ошибаетесь, но я на вас не в обиде. Я тоже считал Титуса умершим, когда мы похоронили его в церкви Вестеркерк. На самом деле он не умер. У него была особая форма чумы, когда покойника трудно отличить от живого. Его вылечил доктор ван Зельден, и теперь благодаря этому человеку Титус выздоравливает. Я уже несколько раз говорил с сыном. Конечно, он еще очень слаб, все время лежит и не переносит света, но уже скоро окончательно поправится. Ван Зельден пообещал мне это, и я его вечный должник.