Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ночью больного, измученного допросами стихотворца тащили из камеры, Сергей Георгиевич слышал его сдавленные стоны и то, как материлась охрана. Некоторое время ждал команды «с вещами на выход» для себя. Не дождался. Понял, что и в этот раз смерть пока миновала. Тогда как всех обитателей подземной, внутренней тюрьмы НКВД, включая и его сокамерников, ещё вчера вечером вывезли в бывшую каторжную тюрьму, именуемую с двадцатых годов Томским домом заключения. Вывезли на «ликвидацию»…
Сидя в полной темноте на откидных нарах в наступившей тишине, сквозь шум дождя Суровцев, казалось ему, слышал, как на стенах четырёхместной камеры шуршат, соприкасаясь телами, многотысячные колонии клопов и вшей. Подошвы его сапог даже при сидении были неустойчивы на осклизлом полу, представляющем собой род кустарного асфальта (гравий, перемешанный с битумом, призванный защитить от блох). В полной темноте он на слух пытался отделить мерещившийся ему шорох от явственного шума дождя. Перед глазами вдруг поплыли белые пятна. Неожиданно вспомнились строки из стихотворения Клюева, впервые прочитанные во время Гражданской войны в его сборнике «Пахарь»:
В мой хлеб мешаете вы пепел,
Отраву горькую в вино,
Но я, как небо, мудро-светел
И неразгадан, как оно.
Пятна перед глазами вдруг превратились в несуществующий в природе свет. Возникнув неизвестно откуда, никуда не исчезая, свет долгое время будто так и существовал то ли в его сознании, то ли на самом деле перед открытыми и ничего не видящими в темноте глазами. Так не могло и не должно было быть ни по каким известным земным законам. Но это было…
Вдруг увиделись лучистые световые пласты, непрерывно текущие через просветы в белых облаках. Он не мог разглядеть источника света, но то, что это свет не солнечный, было очевидно. За привидевшимися облаками угадывалось более значительное, живительное и одновременно опасное светило. И сам пригрезившийся небосвод не был земным. Это, показалось ему, было какое-то другое, никем из живущих людей не виданное и не разгаданное небо, где знали всё о том, что происходило в земной, не простой, человеческой жизни.
В Томском доме заключения в октябре тридцать седьмого года в большом количестве опять оказались заключённые, способные без труда исполнять оперные партии и играть на музыкальных инструментах. Люди широко образованные, владеющие несколькими иностранными языками каждый. Высококультурные. В большинстве своём люди честные и порядочные. Проблемы, чем их занять и как использовать, теперь не стояло. Старая, видавшая виды тюрьма перестала и являться-то тюрьмой. Здесь и не думали на длительное время запирать кого-либо на ключ. Попросту наскоро сбивали и формировали из приговорённых к смерти заключённых группы для еженощных расстрелов.
Камера смертников в общественном сознании укоренилась как место уединения преступника, приговорённого к казни. Где обречённый размышляет о своей загубленной жизни и тщетно пытается бороться за саму эту жизнь. Теперь переполненные камеры обречённых напоминали собой скорее загоны для скота, ожидавшего грядущего забоя, чем места уединения кающихся преступников. Не было и не могло быть в них никакого уединения и даже размышления. Было только ожидание конца, который часто казался избавлением от мук.
Николай Алексеевич Клюев, как абсолютное большинство приговорённых, был, вероятно, расстрелян в Страшном рву, находящемся примерно в трёхстах метрах к северо-западу от тюрьмы. Своё название это место получило за дурную славу ещё с дореволюционного времени. Дата на справке об исполнении приговора из уголовного дела весьма своеобразна: «23–25 октября 1937 года». Всё говорит о том, что расстрелы проводились несколько дней по мере заполнения очень большой могилы. Расстреливали партиями, при свете керосиновых фонарей. На жуткую и безысходную атмосферу тюрьмы и окрестностей накладывалась полная темнота города. На городской ТЭЦ никак не могли установить новую турбину, и без того плохо освещаемый в последние годы Томск находился по ночам в кромешной тьме, заливаемой холодом осенних дождей.
Томская земля к числу жертв прошлых лет прибавляла и прибавляла новых мучеников… Более двадцати профессоров университета и томских институтов… Около десяти потомков древних дворянских родов, среди которых княгиня Елизавета Волконская, князья Голицын, Долгоруков, Ширинский-Шихматов, Урусов, архиепископ Ювеналий, томский владыка Серафим, несколько архиереев и десятки священников.
Сотни и тысячи недобитых за предыдущие годы бывших офицеров, купцов, кулаков и всех тех, кто вольно или невольно был втянут в массовую резню, организованную партией и правительством… В Страшном рву закончил свои дни один, наверное, самый эрудированный из русских философов XX века – Густав Густавович Шпет. В двадцатые годы неоднократно увернувшийся от отправки на «философских пароходах»… Одних иностранных языков Шпет знал семнадцать.
Оперативные разработки томских чекистов «Аристократы» и «Сапожники» подходили к завершению. Всё проходило по намеченному плану. Правда, смущало то, что в Томск зачастили с визитами проверяющие ревизоры. Да ещё то, что в Богородице-Алексеевском монастыре снова видели призрак старца Фёдора Кузьмича, которого томские жители упорно считали императором Александром I.
Единодушие грядущих выборов после расстрельных мероприятий власти становилось понятным, как становился понятен и предсказуем их результат. Всё подчинилось формуле общественного поведения из тех же стихов, где «подпись под приговором лилась струёй из простреленной головы», где век был «сосредоточен, как часовой»… И сам Дзержинский наставлял лирического героя Эдуарда Багрицкого:
Иди – и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься – а вокруг враги;
Руки протянешь – и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», – солги.
Но если он скажет: «Убей», – убей.
Очень напоминает присказку времён перестройки на стыке последующих двух веков: «Не мы плохие – время такое». Удивительным образом, перед лицом смерти, «пробило» на стихи чекиста Ивана Овчинникова. И кто бы мог подумать, что содержанием их будет взгляд из-за решётки на младшую дочь:
Проститься, видимо, хотела
И, с грустью детского лица,
Она все глазки проглядела,
Стоявши долго у крыльца.
Однако ей не показали
Меня, как водится у нас,
А может быть, и приказали
Уйти домой, скорей, сейчас.
Она всё дальше уходила,
Махая в такт ноги рукой.
И милый образ уносила,
Навеки от меня с собой.
Ниже рукой автора: «П.П. Овчинников 14. III. 41 г.». «П.П.» – сокращение «подпись подтверждаю». Через полтора месяца после написания этих строк автор был расстрелян. Таким образом, войдя в число тридцати процентов томских чекистов, не переживших годы репрессий. Получилось, что великий грешник и великий мученик Николай Клюев сказал точнее не только за себя, но и за своих палачей: