Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Устька, ну ты и дура, право слово, – осуждающе сказала Васёна, глядя на подругу тёмными сердитыми глазами. – Что ты ей перечить вздумала, аль шкура на спине купленная? Я чуть со страсти не померла, а ты ей ещё и поперёк слова вставляешь!
– Да что я ей вставляла, тетёхи, выдумали тоже… – вяло отмахивалась Устинья. Ей не давала покоя оставленная под кустом бузины корзина земляники. Устинья изо всех сил соображала, как лучше забрать её: отстать от девок сейчас или сбегать за корзиной уже по темноте.
– И куда этой заразе ягод столько, вот скажите вы мне? – задумчиво спросила Танька. – Ведь ужасть сколько получается, однова только шашнадцать корзин приволокли, а сколь ещё разов-то будет? Сама наверняка не съест… Да и не ест она варенья, мне ихняя Лукерья рассказывала: всю зиму пустой чай хлебает. Барину тоже наверняка не шлёт, да и на што ему варенье-то? На войне они чичас, помоги им Христос… – Танька перекрестилась, вслед за ней и остальные. – Киснет у Упырихи варенье-то цельными жбанами. Как совсем уж заплесневеет, так дворне отдают. Они сдуру-то нажрутся, а опосля пузьями маются, запрошлогодь Родион-кучер чуть напрочь живота не лишился с того варенья, Шадриха насилу отходила…
Впереди, возле леса, уже виднелась поросшая травой крыша шадринской избёнки, и Устя одна свернула к ней по узкой стёжке.
Войдя на пустой, заросший лебедой и крапивой двор, Устинья крикнула:
– Эй, есть кто живой? Апроська-а! Дунька-а!
Две девчушки в ветхих рубашонках выбежали из избы и кинулись к старшей сестре.
– Бабка с мамкой где?
– Мамка на покосе с бабами и заночует там, а баушка в лес убрела, тож, верно, не придёт! – взахлёб, сердито говорила Апроська. – Уж и боязно в избе-то сидеть, тёмно, да скребёт за печью-то…
– А вы не сидите! Вы бежите на луговину, покуда не смерклось вовсе, там под кустом бузинным у самого лесу… – голос Устиньи становился всё тише и таинственней, последние слова она и вовсе проговорила шёпотом на ухо сестрёнке, и бледное, худенькое личико Апроськи расплылось в улыбке. Старшая сестра не успела закончить – а девчушки уже сорвались с места, мелькнули лишь босые пятки да подолы рубашек. Устинья слабо, невесело усмехнулась и пошла на зады.
В огороде – всё зелено. Устинья окинула пристальным взглядом гряды лука, репы и брюквы, отметив, что сестрёнки постарались на славу: гряды были аккуратно выполоты и политы, а горох даже подвязан. Между грядками легли длинные рыжие полосы закатного света. Ступая по ним отяжелевшими от усталости ногами, Устинья прошла между грядами и села на траву под развесистыми кустами черёмухи. Черёмуха была покрыта мелкими иссиня-чёрными ягодками, но нижние ветки уже начисто были обобраны сестрёнками, и Устинья не стала даже искать. В желудке нудно сосало от голода – привычного, не утолённого ни разу за все восемнадцать лет жизни. Закрыв глаза, Устя прислонилась спиной к шершавому, нагретому солнцем стволу черёмухи, криво усмехнулась, вспомнив прошедший день. И поморщилась, как от боли, когда перед глазами встала круглая краюха ржаного хлеба. Того хлеба, который был почти в руках, почти совсем на языке… Всего-то и нужно было выйти из воды и сесть рядом с Ефимом. Может, он и не сделал бы ничего. Да и не успел бы… Схватить бы у него из рук ковригу – и опрометью в лес, ведь не догнал бы, нипочём не догнал… «Будет, рассоловилась… – зло оборвала собственные мечты Устинья. – Много чести – по лесу от него, как заяц, бегать… Паскуда. На краюшку взять захотел! Вот Таньке бы сказать…» Но про себя Устя знала, что, конечно, ничего она подружке не скажет, – зачем?.. Та часы считает, – лишь бы поскорей замуж, оказаться в богатой семье, наесться досыта… Расскажи ей, как её суженый в лесу голых девок хлебушком подманивает, – отмахнётся только. Устинья сердито поморщилась, вспомнив лицо Ефима – тёмное, с перерезавшей его неприятной усмешкой, со светлыми глазами… Вздохнула, грустно улыбнулась. Подумала про себя: «Дура ты, дура… Наказал тебя господь за безголовие! И что в нём, в Ефимке-то, хорошего, окромя дурного?.. А вот поди же ты…» Устинья мотнула головой, отгоняя ненужные мысли, успела подумать: «Парит… Гроза будет» – и провалилась в сон.
… – Устя! Устя! Да проснись ты за-ради господа, Устька!!!
– Что такое? Какого, я спрашиваю, лешего?.. – отяжелевшие веки не поднимались, голова казалась чугунной, и Устинья не сразу сообразила, где она находится и кто это так отчаянно трясёт её за плечо. С неимоверным трудом она разлепила глаза, села – и поняла, что заснула прямо в траве за огородом, что вокруг – темнота и что за плечо её трясёт, сердито повизгивая, сестрёнка.
– Да что стряслось-то, Апрось?!
– Там из Рассохина прибегли! До тебя аль до бабки… А бабки-то нетути, чего людям сказать?
– Не ворочалась бабка? – растерянно спросила Устя.
– Какое! Воротилась да сейчас и опять ушла! В Криничино, слышь, пошла, там у ихнего барина ключница вторы сутки разродиться не может, так за бабкой телегу прислали… Мы с Дунькой землянички твоей поели, взлезли на полати, только-только позаснули… А в окно-то стук! Стук! Люди из Рассохина прибегли!
Устинья поняла, что поспать ей не дадут, встала и, свирепо почёсываясь, побежала к избе.
«Людьми из Рассохина» оказались перепуганный мальчишка лет десяти и совсем крошечная девочка в рваной рубашонке.
– Чего вам, робята? – позёвывая, спросила Устинья. – Что за сполох такой?
– Митродору Лукинишну увидать бы… – низко поклонившись, сказал мальчишка. – До её милости мамка послала.
– Нету бабки, – пожала плечами Устинья. – И до вечера завтрешнего, поди, не будет. А на что она вам?
Бледное, всё покрытое коркой застарелой золотухи личико девочки вдруг жалко сморщилось, она всхлипнула раз, другой – и тоненько заревела. Мальчишка сердито тряхнул её за руку.
– Не реви, дура! Замолчь, покуда не всыпал! А что ж нам поделать-то, Устинья Даниловна? – снова низко кланяясь Усте, спросил он. – Сестрёнка наша, Манька, кончается, кажись… Пузо у ей второй день крутит, прямо криком кричит, страсть слушать! Мамка с покосу-то пришла, за голову схватилась… Уж и горшок горячий лепляли Маньке на пузо-то, и жжёну тряпку клали – всё не легшает! Мамка нас снарядила и велит: бежите до Болотеева, покланяйтесь бабушке Шадрихе аль Устинье Даниловне…
– Охти мне… – пробормотала Устинья, глядя на затянутое грозовой тучей ночное небо. – Это вы шесть-то вёрст от Рассохина бежали?
– Да мы оврагами, через лесок, так покороче станет… Страху, вестимо, натерпелись, потёмки ведь, совы летают! – торопливо, сглатывая слова, рассказывал мальчишка. – Устинья Даниловна, да что ж нам поделать-то?! Вы уж окажите милость, с нами пойдёмте!
Устя молча метнулась в избу. Ночные гости, переглянувшись, шагнули было следом, но Апроська сурово загородила им дорогу:
– Не путайтесь! Ей траву собрать нужно…
В избе мелькнул слабый сполох света: зажглась лучина. Послышался топот, приглушённая ругань, грохот, снова беготня. Все эти звуки были заглушены яростным ударом грома, рассыпавшегося над ночным лесом. Голубое лезвие распороло тучу над крышей, осветив мертвенным светом палки завалившегося забора и край леса. Стоящие у крыльца дети испуганно перекрестились. Вместе со вторым ударом из избы выбежала Устинья с узлом за спиной.