Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фе-эр-ге считает Западный Берлин своей территорией, — сказал Саша.
— Мало ли что они считают! Мы за что воевали? Чтоб им отдать центр Европы?
— Иван Карлович, кто же спорит, — сказал Колчанов. — Ходите, Саша, ваш ход.
— Никогда этого не будет! — объявил Лапин, после чего, не сказав больше ни слова, встал и удалился в свою комнату.
— Не любит немцев, — вполголоса сказал Колчанов. — Еще со времен срочной службы. Он на царском флоте служил. На их корабле был старший офицер из остзейских немцев, очень матросов тиранил. Чуть что — в зубы. Заставлял в гальюне кричать в очко: «Я дурак первой статьи!»
— Он кто, — поинтересовался Саша, — политработник?
— Всю жизнь работал в органах, теперь на пенсии. Ходите, Саша.
Все больше нравился Саше Колчанов. Не только его боевое прошлое вызывало уважение. В этом тридцатисемилетнем человеке, всегда как бы застегнутом на все пуговицы, всегда в свежей сорочке, при галстуке, в этом, можно сказать, сухаре, чья профессия предполагала полную, раз и навсегда, решенность всех вопросов на единственно верной научной основе, — жила беспокойная душа.
Как-то в начале июня вышли вместе из института. Саша весь день принимал экзамены у первокурсников, жутко устал. У Колчанова после заседания кафедры побаливала голова. Решили пройтись не торопясь по Лесному проспекту. Вечер был тихий, в серебристо-голубом небе недвижно стояли, как часовые, легкие облачка, подсвеченные заходящим солнцем.
Медленно шли по людному проспекту, курили, говорили о событиях в Бельгийском Конго, о полете Пауэрса, прерванном меткой ракетой, о недавней смерти Пастернака.
— Виктор Васильич, я прочел «Доктор Живаго», — сказал Саша. — Ничего там нет такого, из-за чего подняли шум. Русский интеллигент, на которого обрушилась революция. Разгул стихии, он пытается разобраться. Это роман не более антисоветский, чем, например, «Тихий Дон».
— Я так и думал, — сказал Колчанов, — что зря на него накинулись. Пастернак такой, Пастернак сякой. Даже со свиньей сравнили. У нас чуть что не так — получи дубиной по голове. У Уэллса в одном романе это называлось укоризной. Саша, а как бы и мне?
— Хотите прочесть «Живаго»? — Саша посмотрел на строгий профиль Колчанова.
— Не беспокойтесь, я не доносчик.
— Ну что вы! Я вполне вам доверяю. Тут другое дело: трудно достать. Мне дали книгу на два дня, я читал наспех.
— Ладно, нет так нет.
— У меня сейчас другое чтиво. Слыхали о романе «1984» Джорджа Оруэлла?
— Слыхать слыхал, но — где ж возьмешь?
Разумеется, Саша не стал ему рассказывать об учительнице музыки Элеоноре, двоюродной сестре Ларисы. Она-то, тихая и незаметная, была вхожа в некий круг, где ходила по рукам запрещенная литература.
Роман Оруэлла — пачка папиросной бумаги с полуслепым машинописным текстом — поразил Сашу. Он и Колчанову дал прочесть. Тому роман не понравился.
— Это, конечно, сатира, — сказал он, — но не на социализм, а на фашизм. Мир страха, предательства — чего еще? Ненависти. Типичное фашистское государство.
— Может, и так, — сказал Саша, морща лоб в раздумье. — Только мир страха и ненависти был и у нас, при Сталине. Разве нет?
— Эти искривления осуждены партией.
— Потому я и вступил в партию. Но что было, то было. — Саша полистал рукопись, отыскивая места, отчеркнутые карандашом. — Вот. «Не будет другой любви, кроме любви к Большому Брату, — прочел он. — Не будет смеха, только торжествующий смех над побежденным противником». Вот еще: «Всегда в наших руках будет инакомыслящий, кричащий от боли, сломленный и презираемый, кающийся…» Нет, Виктор Васильич, это не только о Гитлере. Это и о нас.
— Это, конечно, было, — сказал Колчанов сухо. — Но был и Двадцатый съезд. Студенты мне задают острые вопросы. Можно ли теперь думать по-своему… голосовать по-своему… Я им говорю: да, думайте. Двадцатый съезд смыл с социализма грязь строительных лесов.
— И кровь?
— И кровь. Саша, я знаю, ваша семья пострадала. Но ведь вы реабилитированы. Надо подняться над своей обидой.
— Я готов подняться. Да и поднялся уже. Просто хочу знать правду. Кстати, Виктор Васильич… Я слышал, позволяют читать следственные дела репрессированных родственников. Очень хотелось бы посмотреть дело моего отца. Нельзя ли попросить вашего тестя…
— Он на пенсии, — сказал Колчанов. — Но связи, конечно, остались. Попробуем.
Лариса не одобрила Сашино намерение:
— Тебе что — легче станет, когда узнаешь, как сгноили отца? Зачем, Акуля, травить себе душу?
— Хочу знать правду, — сказал Саша, этот упрямец, ероша свои жесткие кудри. — Вот смотри, на какую цитату я наткнулся. Ленин пишет наркомюсту Курскому: «Суд должен не устранять террор, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас». Ничего себе, а? Узаконить террор!
Они сидели в своей кухоньке за вечерним чаем. Красивое, под старину, бра, купленное Ларисой в комиссионном, лило свет на столик, накрытый сине-белой клеенкой, и вместе с мягким этим светом изливался домашний уют. Лариса поставила чашку и посмотрела на мужа серьезно, озабоченно:
— Акуля, у меня просьба к тебе: умерь свою прыть. Книжки, которые берем у Элеоноры, — опасная вещь сама по себе…
— Говоришь так, будто не было Двадцатого съезда.
— Ты можешь спокойно выслушать? Съезд, конечно, был, но никто не отменил запрета на критику нашего строя. В этих книжках сплошная же критика. И то, что ты даешь их читать другим…
— Только Колчанову даю! Он вполне порядочный человек.
— Ох, Акуля! Какой же ты идеалист. Зачем тебе политика? У тебя замечательная математическая голова, ты можешь так много сделать…
— Лара, меня тревожит судьба страны. Страна оживает, общество выходит из оцепенения — как же можно торчать в стороне? Не пытаться разобраться, кто мы такие? Возьми вот вопрос о революционной целесообразности, которая воспевалась и привела к жесточайшей диктатуре…
— Акуля, уймись, уймись! — вскричала Лариса. На белом лбу у нее, меж черных кудрей, прорезалась складочка. — У тебя семья! Подумай о нашей дочке…
— Анка прекрасно рисует, знаю.
— Ты не видел, что она нарисовала на этой неделе. Сейчас…
Порывисто выбежала из кухни и через минуту вернулась с альбомом, полистала, сунула Саше под нос рисунок: взъерошенный худенький человек в трусах и майке стоял перед зеркалом с бритвой «Харьков» у щеки.
— Да это же я! — Саша хохотнул. — Ай да Анка! Всю мою худосочность подсмотрела.
— Девочка ярко талантлива, Акуля. Мы должны к этому отнестись серьезно.
— Давай подумаем, — сказал Саша. — В детскую художественную школу не возьмут, рано, всего пятый год ей идет. Может, в изокружок Дома пионеров? Я наведу справку.