Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же Сергеич нашел здесь? Коршак понимал: чтобы увидеть книжку глазами Сергеича, надо быть им. И все-таки начал читать. Разволновавшись, встал, набил трубку, но отложил ее, сидел долго, глядя в угол каюты. Снова принялся читать, и снова более чем на десять — пятнадцать страниц дыхания не хватило: не похож был флот, который когда-то знал Коршак, на флот, явившийся перед ним теперь в образе «Ворошиловска», его стармеха и капитана. А может быть, и тогда мир «Ворошиловска» существовал сам по себе, отдельно от «Памяти Крыма»? Отдельно от людей тралового рабочего флота? Но ведь время шло и для Феликса, а Феликс просуществовал в этом времени, принял его на себя и, изменившись, не изменился.
Коршак вспомнил их встречу в гостинице. Вдруг ему показалось, что в прошлой своей книжечке он предугадал даже не встречу, а то, что когда-нибудь Феликс опять встанет у него на пути, чтобы он, Коршак, ничего не забыл, чтобы всегда имел в душе точку, от которой можно вести отсчет.
Он снова вернулся к тем страницам, где речь шла о Феликсе — да, по тому, как он видел Феликса в прошлом, можно было предугадать, каким он станет впоследствии: ничто не могло изуродовать, изменить его. И будто услышал голос Сергеича: «Мы не судьи, Коршак! Мы — веды. Упаси вас бог показывать повороты истории на примере человеческих судеб! Тогда и получится версификаторство. Ни великий Лев, ни еще более великий Федор свет Михайлович не пытались это делать: это невозможно, потому что это неверно. Даже Иван Сергеич, почти мой тезка, остро ощущавший конъюнктуру времени, не «показывал», но предвидел… Нынешние наши — те могут. Читали? Вчера в солидной газете интервью. Он так и говорит — хочу, мол, на примере человеческих судеб показать повороты истории! Плакать хочется. Напоказывает… Это ж все равно, что съесть уже съеденное однажды. Что было в одна тысяча девятьсот, например, надцатом году? Ага, коллективизация! Кто в ней, участвовал? Ага — парттысячники, пролетарии, единоличники… Исчисляется среднее, оно вернее, чтобы мы с вами еще раз узнали, как это происходило, он берет наиболее типичного представителя. А это уже стереотип. Человеки, человеки — слово-то какое удивительное, Коршак, а? — поворачивают историю и чем уникальней чело-век, тем больший кусок истории он повернет. Вроде бы одно и то же — «от головы до хвоста» и «от хвоста до головы», а разное! Разное! Несовместимое! Как вдолбить вам, Коршак! Скажите, как?!»
«Да никак и не надо, вы сказали, я запомнил!» «Он запомнил — какой прилежный. Это в вас самом есть. Иначе бы — ни звука. В самом. Берегите это. Ни инструкцию, ни постановление человеческой судьбой иллюстрировать нельзя — преступно!»
С книжкой про капитана Колесникова как раз так и получилось. Отсюда и сопроводиловка — всем ознакомиться (ознакомиться, так, кажется, сказал Арнольд?) и расписаться. М-мм. Стыд-то какой! Главное в их жизни составляла не история с мебелью. И Коршаку тогда от горя, что с Колесниковым и с его экипажем так нелепо и так неожиданно случилось несчастье, что и сам он мог быть с ними в том полете, Коршаку показалось, что он понял их, ибо знал подробности их жизни и быта, знал их привычки и особенности. Невольно, но закономерно получилась правда. Теперь не спрячешься за то, что герои книги с вымышленными именами — автор имеет право на вымысел — от себя не уйдешь, не соврешь сам себе, не отговоришься от собственной совести. Главное составляло в них иное. И оно началось в тот час, когда однажды взлетев, с очень коротеньким — на сорок пять минут полета заданием (надо было отвезти детали прицела к новейшему истребителю на соседний аэродром, чуть севернее их аэродрома, и заодно добросить туда старшего лейтенанта — пилота, прибывшего по замене), а приземлились они только через час после того, как должно было кончиться горючее в баках ИЛ-четырнадцатого, покрыв при этом пространство, немыслимое для этой машины — циклон уволок их туда. Целый час Колесников пилотировал машину, которую все уже считали потерянной. Они прилетели словно с того света и встречали их, как воскресших — и это, пережитое, управляло потом ими, присутствовало в их поступках, в их отношении к работе, к людям, ради которых они летали. Арнольд говорил, что Колесникова знало все побережье, все глухие гарнизоны были рады ему, его ребятам. Видимо, и тут сказалось, что они заглянули в глаза смерти и поняли смысл жизни своей — задолго до полета на ремонт. А он, Коршак, отгрохал такое… Одно утешало сейчас — Сергеич никогда не прочитает этого…
Он и заснул с книгой в руках. А утром, стараясь не разбудить Вовку-дока, сменившегося с вахты, отправился к Стоппену…
Он думал, что ему оставят книжечку, но Стоппен принял ее спокойно и деловито, как библиотекарь.
— Могу вас обрадовать — есть связь с «Кухтуем». Хотите?
— А это возможно?
— Слышимость неважная, вероятно, они обрастают льдом, хандрит антенна «Кухтуя», но разобрать можно. Попробуем…
И спустя полчаса голос Феликса:
— Вот видишь, рулевой, я не сдержал слова…
— Ерунда! Это все ерунда, Феликс! — Коршак надрывался в микрофон, думая, что так его будет лучше слышно. — Ты опять спас меня, как тогда. Помнишь? Прием! Да прием же!
Аппарат молчал. Потом в нем прохрипело:
— Не надрывайся, я тебя хорошо слышу. Тебя понял. Рулевой, тебя понял. В этом месте слышимость резко ослабла — один шорох, в такт произносимым словам.
Голос Феликса пробивался через снег и туман, через полярную ночь, и последние слова его были почти неслышны. И Коршак скорей догадался, чем расслышал, что он дважды повторил какую-то короткую фразу. Он вышел из радиорубки, ничего не видя перед собой.
— Поговорили? — спокойно спросил капитан, хотя слышал все, что говорил Коршак, и странное волнение мешало ему.
— Да, спасибо, Дмитрий Николаевич!
— Ну и добро. А то — рулевой…
Капитан так и не обернулся к Коршаку за время этого коротенького диалога.
Точно таким же образом, как со стармехом, Стоппен обсудил и продовольственный