Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гроза? — Себастьян голову поднял.
Небо обыкновенное. Для этих мест аккурат обыкновенное, потому как от нормального неба в нем ничегошеньки… и не небо даже — лист свинцовый, местами потемневший до сроку. А по нему расползаются ржавые облака.
Гроза?
Себастьян не чувствовал ничего такого… разве что шкура чесалась, но она с самого первого дня зудела, а значится, и зудение сие можно было счесть нормою.
— Будет, будет… — Яська ущипнула себя за ухо и тихо добавила: — А местные грозы лучше пересидеть за стеною… придется в гости заглянуть… хотя… может, оно и лучше. Если вы взаправду с нею встретиться хотите.
Дом этот, в отличие от особняка, не прятался.
Он появлялся постепенно, выплывая из серой мглы, которая становилась все более плотной, тяжелой. Свинцовое небо давило на землю, и Евдокии начинало казаться, что еще немного — и само оно не удержится, рухнет, раздавит и ее, и примолкшего Себастьяна.
И Яську, крепко поутратившую былой задор.
Ныне она шла молча, сосредоточенно. Сгорбилась. Подбородок прижала к шее, будто опасаясь, что на шею эту вот-вот ляжет петля… а как знать, вдруг да и ляжет. Евдокия помнила распрекрасно липкую паутину на собственном лице.
Но помнила ли?
Иль примерещилось ей от нервов? Здесь явь от мари не отличить.
Под ногами камень.
Над головой — свинец.
Впереди — дорога и мертвые клены по бокам ее. Стоят стражею. Ветви распростерли, переплелись. И сквозь них — драное кружево — свет ложится криво, отчего сама дорога глядится прикрытою коврами, но тоже драными.
Замызганными.
Меж деревами статуи скрываются. Обнаженные девы в позах неестественных, изломанных. И Себастьян отворачивается, видится ему в этих статуях нечто, а что — разберешь, если приглядеться. Но он понимает: нельзя приглядываться.
И слушать нельзя.
И кажется, всего-то-навсего кажется, что статуи эти оживают, что стоит пройти мимо, как поворачиваются вслед Себастьяну мраморные головы, покрытые седоватой пылью. Распахиваются веки. И в белесых, выточенных из камня глазах вспыхивает ярость.
Обида.
Боль.
Камню не бывает больно, но…
Себастьян идет.
Спешит к дому, тень которого видна в отдалении. Классические формы. И зеленеет насмешливо газон перед парадной лестницей. Ее охраняют не обнаженные девицы, но крылатые львы с выщербленными мордами.
А вслед несется шепоток:
— Отпусти…
Когда б он мог… или отпустить, или хотя бы не слышать.
Евдокия, позабывши про усталость, едва ли не бежит, да и Яська с трудом сдерживается, чтобы не полететь скорей к дверям… небо же, посеревшее пуще прежнего, трещит, распускает белесые ветви молний. И далеко тяжко ударяет гром.
— Скорей, — это Яська.
Или Евдокия, которая подобрала юбки. Каблучки ее звонко цокают по камням.
Скорее.
Уже запряжены громовые кони, и колесницы, молниями переполненные, вот-вот понесутся по небу… и горе тому, кто не укроется.
Взвоют гарцуки, хлопнут опаленными небесным огнем крылами да поднимутся высоко, выше людей, дерев и самого небосвода. Понесутся, закрутят пыльные вихри, подхватят все, до чего только дотянуться сумеют…
Скорей.
А дом далек.
Вспыхивают одно за другим окна призрачным подложным огнем. Манят.
Нельзя идти.
Дверь раскрывается беззвучно, и женщина в черном вдовьем платье выходит на порог.
— Скорей! Скорее же! — кричит она.
В ее руке — фонарь, который раскачивается на ветру. Вот диво, Евдокия не чувствует ветра вовсе, а фонарь крутится, вертится. И волосы женщины растрепались, растянулись черным покрывалом. Хороши.
— Скорее же! — Она оставляет фонарь на пороге.
И юбки подбирает.
И бежит… так медленно, смешно бежит… Евдокия и сама, верно, выглядит преглупо, воздух-то вязким стал, словно кисель. А она — муха, в него попавшая. Себастьян вот управляется легче, тянет Евдокию за собой… и во вторую руку впиваются когти.
Не когти — пальцы женщины.
— Скорее же… гроза — не лучшее время для прогулок, — произносит она с упреком.
И сама взлетает по ступеням.
— Возьми лампу, — кидает Яславе.
И та подчиняется.
Берет.
Входит.
В доме пыльно и пусто. Гулко. Звук захлопнувшейся двери множит эхо, зато Евдокия наконец получает способность дышать. Сипло, сбито, через боль в боку, но эта боль, обыкновенная, перетруженного долгим бегом тела, в радость.
— Вы очень рисковали, — с упреком произносит женщина, принимая фонарь из рук Яськи. — Гроза, как я уже говорила, не лучшее время для прогулок.
— Извините. — Себастьян скривился, а после вовсе на пол сел. — Давненько я уже так не бегал… не те, знаете ли, годы…
— Ах, молодой человек, что вы знаете о «не тех» годах, — фыркнула женщина и волосы отбросила. Странно, но в доме грива ее не гляделась больше роскошною, скорее уж париком, да и то неудачным, сотворенным неумелым мастером из конского волоса да мочала. — Но раз уж вы оказались в моем доме, то не будете ли столь любезны представиться?
— Сигизмундус, — несколько горделиво произнес Сигизмундус и волосы растрепанные пригладил. В его глазах, мягко говоря, женскими прелестями не избалованных, хозяйка дома гляделась вполне себе приятною дамой.
Не юных лет, конечно, но…
Возраст ее выдавало не лицо. Напротив, то было гладко и приятно, пожалуй, слишком уж гладко, отчего черты оного лица ускользали от взгляда. Седина не тронула темные волосы. А черное платье с кринолинами подчеркивало девичью стройность фигуры.
Но вот глаза… Евдокия заглянула в них и онемела.
Старушечьи.
И старухи недоброй, этакая не станет нянчиться с геранями аль внуками, изводить остаток дней на вишневые варенья, кошек и прочие глупости. Нет, она найдет способ продлить дни.
И все же не получит от продленной этой жизни ни толики радости.
Она давным-давно забыла про то, что есть радость.
— И кто вы, Сигизмундус? — пропела она низким голосом, от которого по спине Себастьяновой мурашки побежали. Нехорошо так побежали, стройными колоннами.
— Студиозус, — потупивши взор, признался он. — Но мыслю, что в скором будущем диссертацию защитю… защищу то есть… по упырям…
— Как интересно…
А Евдокию дама словно и не заметила, не говоря уже про Яську, которая в доме чувствовала себя на редкость неуютно. И на дверь поглядывала с немалой надеждой. Только вот за дверью той громыхало, грохотало…