Они уехали в Пицунду с Ясом и так чудесно жили там, целый день валялись на пляже, трахались как безумные; вдруг Димочка заявляется. Идет по пляжу, сволочь такая, подходит к ним и рядом ложится. Снял комнату где-то. Они-то жили в гостинице, а он приехал и снял где-то комнату. Она думает, сам же Яс и снял ему эту комнату. Ну. и? Ну и не на ту напали, педрилы. Посмотрела она, как Яс ему спину мажет кремом от солнца, долго-долго, медленно-медленно, любовно-любовно, — и пошла в гостиницу, собрала свои вещи. А когда в Москву вернулась, мне позвонила, в последний раз, может быть, но мой отец сказал ей, что я где-то в походе, в горах, а потом я исчез из Москвы. А потом? Потом Яс ее выдал замуж за Филиппа, объявила Мара, отпивая огромный глоток Jagermeister’a. Хочешь? — Хочу. Jagermeister был, как всегда, горек, терпок, сладок, живителен. Jagermeister помогает в любых обстоятельствах, под крышей любого ветрощита, где мы на миг можем спрятаться если не от злобы и ярости мира, то хотя бы от его лжи. Мир лжет, но нам-то лгать уже незачем. Это Яс все устроил, выдал ее за Филиппа, сбагрил ее Филиппу, да она и не возражала. Кто не мечтал тогда выйти замуж за иностранца? Что до Ириши, то с Иришей и всеми прочими ей пришлось разбираться самой, да и разбираться не очень пришлось, Филиппа она окрутила, как Яс и предсказывал. И это было — когда? Когда было — что? Свадьба? Свадьба была потом, а с Филиппом она встретилась через, наверное, полгода после Пицунды. После Пицунды еще все продолжалось у нее с Ясом, прекращалось, потом опять начиналось. Он не мог отстать от нее, она от него. Она только его одного и любила, наверное, в жизни. И даже когда с Филиппом они сошлись, еще не все было кончено. Филипп уезжал, приезжал. Она еще на что-то надеялась, с Ясом. Я ведь знаю, что она была его крестной? Ах нет, и этого я не знаю? Ничего я не знаю. Я даже не знал, что он крестился. Конечно, он крестился, у
отца Константина,
отца Константина-то я хоть помню? Да,
отца Константина я помню, я отвечал, и помню, как мы к нему ездили, и каким ужасным он мне показался. — Потому что ты безбожник поганый. Он и был, впрочем, ужасным, этот отец Константин, как впоследствии выяснилось. Ясу, продолжала Мара, прихлебывая в темноте, он вовсе, увы, не показался ужасным, а лучше бы показался, Яс им был очарован, верю я ей или нет, ей плевать, и они начали к нему ездить чуть не каждое воскресенье, на службу, и вовсе не на такси, что за глупости, но иногда на чьей-то машине, чаще на электричке, и да, Яс преспокойненько ездил на электричке, вместе со всеми простыми людьми, которые ездят на электричках, почему бы и нет, он такой же человек, как и все, такой же грешник, такой же раб Божий, он даже пижонить перестал, не совсем перестал, но почти перестал, пижонство свое умерил, или хоть немного умерил, в меру — умерил, и если с Димочкой еще встречался, то, во всяком случае, от нее втайне, клялся ей, что больше уже никогда, и соблюдал все посты, на Пасху вместе с ней ходил ко всенощной, читал отцов церкви, и Флоренского, и Сергия Булгакова, и еще она не помнит, что именно, а как долго это у него длилось, она не знает, она же уехала, а когда снова с ним встретилась, здесь (она показала широким жестом на корты и клумбы, как если бы они вот здесь и встречались с Ясом, через много лет, когда же? в девяностые годы), уже он ни о какой вере не заговаривал, а если она заговаривала, отвечал своей самой ехидной усмешкой (я ведь помню его усмешку?); что же до отца Константина, то об отце Константине он, Яс, ей, Маре, рассказывал, да, ужасные вещи, да, вот здесь, уже здесь (она вновь показала на клумбы, корты), в девяностые годы.
К этим клумбам, за эти корты и парники я сам отправился, сообщив ей, что должен, как некогда, решить державинский вопрос, из смутной темноты и укрытости Параванга ступив в сплошную ветреную мокрую темь; когда возвратился, она сообщила мне, в свою очередь, что и ей бы надо поговорить с Гаврилой Романычем; потом, подумав, что и во мне было что-то хорошее. Во мне или не во мне, но та наша первая московская прогулка вспоминалась нам как что-то хорошее, смешное, милое, давнее; я был уверен, что и она ее вспоминает, сидя рядом со мною на ужасно узкой, безжалостно жесткой скамейке Ветрощита. Ее седые волосы были от меня совсем близко. Они были когда-то неестественно белыми, потом стали естественно черными, теперь стали естественно седыми, витыми; но их запах я узнавал. В них прятались мелкие капельки, принимавшиеся светиться, когда за стеклами Параванга проезжала машина; потом, в фонарной мгле, затухали; отливали стальным ровным блеском. То ли у нее уже были тогда те же духи, что сейчас, то ли похожие, то ли это была смесь похожих духов с ее природным запахом, который я помнил. Я подумал, что если бы сейчас поцеловал ее, даже не в губы, а просто в щеку, я бы узнал и вспомнил еще больше, той бессловесной памятью, на действия и проявления которой мы обычно не обращаем внимания. Ветер бил в стекла, что-то рядом с нами ударялось и всхлипывало. Неужели мне захотелось поцеловать ее, вопреки всему, спустя жизнь (как тогда когда-то, на беляевско-бирюлевском балконе)? Мне этого совсем не хотелось; я подумал, я помню, что лучше мне прямо сейчас спросить у нее что-нибудь, иначе я все-таки ее поцелую. И это было, пожалуй, самое странное; и она это чувствовала; и я чувствовал, что она это чувствует.
Они здесь, значит, встречались, в девяностые годы? Встречались, пару раз, ответила примиренным голосом Мара, по-прежнему, впрочем, булькая в темноте Jagermeister’ом, бренча своими браслетами. Он начал приезжать сюда, в Бельгию и Голландию, когда границы открылись. А ведь она знала, что мы с ним ездили в Амстердам в 1995 году, она даже хотела приехать к нам из Брюсселя, но он строго-настрого запретил ей это делать, все боялся, чтобы я не узнал об его предательстве. Значит, их роман продолжался? Да нет, какой роман? Просто встречались пару раз, втайне от всех, то в Генте, то в Брюгге.