Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резникофф с той же прямотой говорит о своем деде, оперируя понятиями, которые одновременно являются и безусловно еврейскими, и, на мой взгляд, ограничительными, загоняющими поэта в угол. Начинает он с символического смысла имени деда (как и Слуцкий – вспомним «Стихи о евреях и татарах»). В его мифологической схеме его собственное имя, Чарльз, совершенно случайно. Его так назвали, поскольку врач предложил матери после родов это имя, а потому поэт почти никак с ним не связан – этим он демонстрирует неполноту любой ассимиляции. Нееврейское имя не облегчает ему вхождения в американскую традицию и не вытесняет его еврейской сущности. Для Резникоффа настоящее его имя – еврейское Иезекииль, с его пророческими корнями, данное в память о деде [Fredman 2001: 16]. Подчеркивая, что первейший его долг – перед Богом («Поскольку меня, перворожденного, не выкупили, / я принадлежу Господу моему, не себе и не тебе…»), он и нееврейское свое имя связывает с Богом и тем самым с иудаизмом: «…по моему имени, на английском, я – один из Его дома, / один из карлов – Чарльз, чурка; / а по моему еврейскому имени, Иезекииль / (тот, кому Бог дал силы), / вся моя сила, какая есть, Его» [Reznikoff 1996: 81]. Но если первый обет он дает Богу (как и псалмопевец), то второй – деду, через которого сохраняет верность и собственному поэтическому голосу, и еврейскому народу. Один из основных элементов творческой биографии Резникоффа и построения традиции – история его деда, талантливого еврейского поэта, чьи стихи так и не дождались публикации. Фредман убедительно показывает, что навязчивое стремление Резникоффа публиковать стихи за свой счет – когда никто еще не хотел их печатать – связано с желанием не только исправить судьбу деда, но и предать гласности дедовы строки через слова внука. Опять же, здесь встает вопрос об иврите: иврит деда заключен в английском внука. Так, «Мой дед, умерший задолго до моего рождения, / умер среди чужих, и все написанные им стихи / утрачены, / за исключением того, / что он продолжает говорить через меня, / моими стихами» [Reznikoff 1996: 91]. Резникофф, как и его дед, осознаёт, что живет среди чужаков: «Я помню, сколь хрупок мой нынешний дом, / пусть он из камня и стали». Опять же, лучше всего ему удается описание утрат: «Если бы только я мог писать четырьмя ручками в пяти пальцах / и каждой ручкой другую фразу, одновременно, / но раввины говорят: это – утраченное искусство, утраченное искусство» [Reznikoff 1996: 67]. Экзегетическая изобретательность поэту недоступна; последняя строка – прочувствованное извинение. В результате при том, что его попытки вернуть себе слово деда сохраняют психологическую силу и проникновенность, в творческом смысле они обречены. Поэт пытается наполнить дедовское слово программным еврейским содержанием.
Резникофф пишет:
A hundred generations, yes,
a hundred and twenty-fvi e,
Had the strength each
Not to eat this and that
(unclean!)
Not to say this and that,
Not to do this and that (unjust!),
And with all this and all that
To go about
As men and Jews
Among their enemies
(these are the Pharisees, you mocked
at, Jesus).
Whatever my grandfathers did
or said
For all of their brief lives
Still was theirs,
As all of its drops at a moment make
the fountain
And all of its leaves a palm.
Each word they spoke and every
thought
Was heard, each step and every
gesture seen,
By God;
Teh ir past was still the present and
the present
A dread future’s.
But I am private as an animal.
I have eaten whatever I liked,
I have slept as long as I wished,
I have felt the highway like
a dog
To run into every alley;
Now I must learn to fast and
to watch.
I shall walk better in these heavy
boots
Tah n barefoot.
I will fast for you, Judah,
And be silent for you
And wake in the night because
of you;
I will speak for you
In psalms,
And feast because of you
On unleavened bread and herb.
Сто поколений, да, сто и двадцать
пять
Имели силу в каждом
Не употреблять в пищу то и это
(нечистое!),
Не говорить то и это,
Не делать то и это (неправедное!)
И со всем тем и этим
Идти по жизни
Как мужчины и евреи
Среди своих врагов
(это те фарисеи, над которыми ты
смеялся, Иисус).
Все, что мои деды делали
и говорили
По ходу своих коротких жизней,
Было их собственным,
Как все капли в данный миг
составляют источник
И все листья – пальму.
Каждое сказанное слово и каждая
мысль
Были слышны, каждый шаг
и жест видны
Богу;
Их прошлое было настоящим,
а настоящее
Ужасом будущего.
Но я укромен, как животное.
Я ел, что хотел,
Я спал столько, сколько желал,
Я разнюхивал главный путь, как
собака,
Чтобы забегать во все переулки;
Теперь нужно учиться посту
и наблюдению.
Мне будет проще идти в этих
тяжелых башмаках,
Чем босиком.
Я буду поститься за тебя, Иуда,
И молчать за тебя,
И просыпаться ночью
из-за тебя;
Я буду говорить за тебя
В псалмах,
И пировать из-за тебя
Опресноками и травами.
Перед нами безупречный пример того, как еврейство поэта – во всех проявлениях – становится его единственной традицией, единственной причиной и целью его творчества. Свою лирическую индивидуальность он приносит в жертву этому коллективному началу. Возникнуть и укорениться такой дискурс может потому, что своей творческой идентичностью Резникофф выбирает еврейского псалмопевца в чужой земле. А потому естественно, что