Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, подумал Мориц. Мы все оставили нашего Бога, когда сели в проклятые самолеты, чтобы нести в мир войну.
– Латиф был не просто консьерж «Мажестика». Латиф сам и был «Мажестик». Он владел пятью языками. Его дружелюбие никогда не было притворным, он всегда был участлив к собеседнику, будь то хоть богатый постоялец, хоть простой работник. А его остроумие, юмор. Щедрость. И если правда, что «Мажестик» воплощал в себе все лучшее в нашей стране, то теперь Тунис обеднел.
– Я очень его ценил, – сказал Мориц и подумал: какие пустые, ничего не значащие слова! Он вряд ли даже замечал консьержа. Они тогда налетели на «Мажестик» как саранча – не постояльцы, а господа.
Альберт встал и положил Тору на белый платок на полке. Все остальные книги стояли вертикально, только Тора лежала.
– У нас есть легенда про тридцать шесть цадиков. В мире в любой момент времени есть тридцать шесть праведников. Если один из них умирает, тут же рождается новый. Никто не знает их имен, никто не знает, богатые они или бедные, цари они или чистильщики обуви. Они редко бывают на виду, только когда евреи оказываются в большой опасности. Бог посылает их, чтобы спасти евреев, и как только задача выполнена, они снова уходят в тень. Только ради их благородства Господь не дает миру погибнуть, невзирая на его разложение. Вообразите себе, Мори́с! И ни один цадик при этом не знает, что он один из тридцати шести. Так что если кто-то утверждает, что он праведник, это совершенно точно не он.
Мориц представил земной шар между двумя чашами весов: горстка праведников против миллионов неправедных.
– У вас есть дети, Мори́с?
– Нет.
– Надо, чтоб были.
Альберт подошел к старому пианино и провел пальцами по крышке. Темно-коричневое дерево, потрескавшееся, кое-где надколотое.
– У меня никогда не было времени научиться играть на нем. Виктор в такие моменты подбадривал нас музыкой.
– Я… немного могу играть, – сказал Мориц. Наконец хоть что-то, чем он может быть полезен.
– Prego, Мори́с, сыграйте.
Альберт передвинул стул к инструменту, и Мориц сел. В последний раз он играл на пианино очень давно. Он поднял разбитую крышку. Нескольких клавиш не хватало. Солдаты, должно быть, выломали. Помедлив, Мориц взял первые ноты. Звучало расстроенно – словно севший голос человека после долгой болезни. Наверное, пыль проникла в деку.
– Что вы сыграете? Моцарта?
Реквием, может быть. Мориц начал было «Лакримозу», но Моцарт показался вдруг неуместным. Нужно что-то, отвечающее чувствам Альберта. Или его собственным – если бы только он знал, что чувствует. Пальцы Морица пробежались по клавишам, педалью он добавил звукам дыхания, с каждым аккордом чувствуя, как его игра освобождает запорошенный звук старого пианино. Одна триоль следовала за другой, и неизвестно откуда вдруг в правой руке возникло адажио бетховенской «Лунной сонаты». Левая рука нашла нужную октаву. До-диез минор, припомнил он, потом ниже, тяжелое си под раскатистую гармонию правой, он закрыл глаза и отдался темной мелодии, этому своеобразному adajio sostenuto, которое всегда звучало как ночь, меланхолично и задумчиво, играть такое днем невозможно, иначе сразу заблудишься, точно в лесу, и как же давно он не вдыхал лес, заснеженные немецкие ели, зимнюю ночь, полную звезд, снег, залитый лунным светом.
Он скорее угадал за спиной почти бесшумные шаги – босые ноги по плиткам, это спустилась Ясмина в ночной рубашке, привлеченная неожиданными звуками. Мориц повернул голову и заметил разочарование на ее лице – разочарование, что это он, а не Виктор пробудил инструмент к жизни. Но тут Альберт подал ей знак, и она остановилась у пианино так, что Мориц мог видеть ее боковым зрением, белая фигура, освещенная свечой. До него долетал ее запах, юный и сводящий с ума, так близко к нему она стояла, глядя на его руки. Потом она отступила к отцу, села рядом, зарылась лицом в его плечо. Альберт нежно обнял дочь. Мориц не мог видеть ее лица. Но он слышал, что она тихо плачет. Дыхание его пресеклось. Как будто ее слезы растворили в нем все то окаменевшее, запечатанное. Она оплакивала его.
Внезапно с улицы донесся шум. Это были соседи.
– Мы думали, Виктор вернулся.
– Нет, – сказал Альберт, – это один из рабочих, Мори́с.
– Машалла! Meraviglioso![58]
Мориц закончил адажио. Во внезапно наступившей тишине он ощущал, как кожу гладит прохладный ветерок из открытого окна. Ему было неприятно, что на него смотрят.
– Не хотите ли войти? – спросил Альберт.
– Нет, спасибо. Bonne nuit, Albert. Laila saida, ya Yasmina. Buona notte, Maurice.
* * *
Далеко за полночь, когда Мориц лежал в постели и смотрел на светлое от луны небо над крышами, бесшумно открылась дверь. Ясмина. Белая ночная рубашка, волосы распущены. Убедившись, что он не спит, она скользнула в комнату, закрыла за собой дверь и села на стул у кровати.
– Когда вы сегодня играли, – тихо сказала она, – вы вернули сюда Виктора.
Мориц сел. На нем было только исподнее. Но это ее не смущало.
– Спасибо, – сказала она.
– Я только немного поиграл…
– Я имею в виду, спасибо, что вы ничего не сказали. Моим родителям. – Она пристально смотрела на него. Темные глаза в лунном свете. – Вы меня осуждаете?
– Нет. Какое я имею право?
– Это не так, как между другими братьями и сестрами, вы должны знать. Происходит многое, и люди не говорят об этом. Но я его действительно люблю.
Зачем она мне это объясняет? – подумал он. Какое ему до этого дело? Какая ей разница, одобрит он это или осудит?
– А у вас есть кто-то, кого вы любите? – спросила Ясмина.
– Я обручен.
Ясмина испытующе глянула на его руку.
– Вы не носите кольцо.
– Вы мне не верите?
– Не знаю. – Она улыбнулась.
– Показать вам фотографию?
– Да.
Он потянулся к своим брюкам, достал портмоне и вынул из него фото. Немного помедлил. Потом протянул ей. Ясмина пересела на край кровати, повернула снимок к лунному свету. Ванзее. Деревянные мостки. Открытая улыбка Фанни.
– Она красивая. Как ее зовут?
– Фанни.
Она молчала, как будто имя ей не понравилось.
– Вы тоскуете по вашей fidanzata?[59]
– Да. Но… знаете, когда так долго не видитесь, не переписываетесь…
Она не сводила с него глаз, явно желая, чтобы он объяснил.
– Вы ее забыли?