Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кружевные буруны простыней обнимали рыхлое тело в розовом пеньюаре. Французские лиловые тени («карие глаза требуют сирени») еще не свалялись в морщинах нависающих век. Фрида Львовна была вся новая, только что исполненная.
— Входи, детка, входи, — поманила она ладошкой, — Катенька звонила, скоро придет. А мы пока устроим маленький соарет (надо полагать, имелось в виду «суаре»). — Фрида Львовна потянулась к колокольчику.
— Спасибо, я не хочу, недавно ела.
— А я бы выпила кофе с большим престижем (что означало это — Бог весть).
— Как вы себя чувствуете? — задала я дежурный вопрос. Она грустно вздохнула:
— Ах, детка! Какая чувствительность, когда я прикована к постели, как раб к галерее… Вчера-таки приезжал Василий Семенович, ну ты знаешь, ученик Федора Никаноровича. Прелесть! Умник, умник, умник. Лицо — вылитый Ньютон, не отличишь. В точности, как в кабинете Федора Никонаровича. И представь, детка, все время бегал по комнате туда-сюда, туда-сюда. Конечно, это признак. Но что я могу ему дать, кроме любви в молчанку? И все время такие катапульты. (Видимо, катаклизмы). Не хочется жить, конечно, хочется, но не хочется.
Я сделала попытку развеять ее светлую скорбь:
— Перестаньте, дорогая, перестаньте. Вам жить и жить. Все у вас есть. И лучший в Москве дом, и друзья, и Катя. И музыка с вами, такого собрания пластинок ни у кого нет. Я же знаю, что для вас музыка. А ноги? Понимаю, как это трудно, но ведь это не худшая из болезней. Да еще при вашем завидном оптимизме.
— Но у меня уже из-за них никогда не будет нового романа, — с обезоруживающей простотой сказала она.
Я не нашлась, что возразить, я внутренне пришла в смятение от подобного заявления, хотя знала Фриду Львовну не первый год. Считать, когда тебе под семьдесят, а может, и «за» (вопросы возраста были запретны в карельской спальне), что только больные ноги препятствуют развертыванию нового истинного романа! Фантастика. Хотя и жизнеутверждающая.
Может, услышь я такое от какой-нибудь сверстницы Фриды Львовны, я испытала бы даже коробящую брезгливость. Но, ах, как трогательна клоунада, творимая в претенциозных декорациях золотистых комодов и мерцающих атласом пуфиков! И шанжанящих там «в педант» (в пандан), как говорила хозяйка, покрывал.
Что до романов, то после кончины академика, кажется, один-два, и вправду имели место. Все прочее — мечтания, парение грез. А вот — поди ж ты: новый роман! Жажда любви!
Доживу я до таких лет, и слова-то эти припомню разве что с натугой. Парите, парите, милая Фрида Львовна, одесская Изольда, отделенная от придуманного Тристана мечом несознательной хвори. Мне так уютно в ваших эмпиреях или Пиренеях, как, видимо, сказали бы вы.
— Вам нужен роман, детка, без романов жизнь — бездушная каша. Вы молодая, нельзя мучиться о том, чего уже нет. Потому что, если далеко, считай — нет. Катенька тоже мучается о том, чего нет. Смешно сказать: Тбилиси! Тбилиси это Тбилиси, а Москва, наоборот, Москва. — Фрида Львовна протянула ко мне руки. — Вы понимаете, детка, про что я объясняю? Катенька говорит — он гений. Какой разговор! После Алешеньки она может иметь дело исключительно с гением. Ведь Алешенька был выродок. Мне все так и говорили: «У вас сын, Фрида Львовна, настоящий выродок». (Подразумевалось «самородок»).
В передней задребезжал дверной звонок. Фрида Львовна со значением подняла указательный палец, сжала губы в бутончик, воровато подмигнула мне.
Простучали Тоськины шаги — скороговорка, зароились голоса. Я вслушалась, уловила баритональные переливы и все поняла. Катя упорно шла к осуществлению замысла вырвать меня из бесплодной греческой авантюры, как называла она мою нескладную любовь.
Правда, поначалу она восхищалась и сопереживала: «Это гениально! Ты даже не понимаешь, какой любовью благословили тебя небеса, какого человека поднесли тебе. Подумать только: такая жертвенность избранной идее в наше прагматическое время! Рядом с ним наши мелкопоместные устроители жизни, я не говорю, конечно, о Тенгизе, это — мошкара рядом со светильником. А ты любима таким человеком. Это же — конец света». (Тогда она не знала, каким станет для меня конец света).
Но время шло, о Мемосе по-прежнему не было вестей, и Катя заговорила о «бесплотных химерах», об «искусственном расчесывании души».
— Тебе нужен человек. Не фантом, а плоть и кровь. Надо попытаться выбить клин клином. Это единственно эффективный способ.
На роль «клина» она избрала художника Кирилла Проскурова, одного из ее радийных героев-авторов.
Проскуров, обладатель, как говорят в таких случаях, хорошей мужской внешности, не обделен был и довольно резвым умом, и безусловным художническим даром. Все это, разумеется, безликие «эталонные», по Генкиным понятиям, категории. Все при нем, и ничего такого, что хотелось бы вынести в графу «особые приметы». График, правда, он был одаренный. Сужу по чужим высказываниям, сама я мало что понимаю в изобразительном искусстве. Хотя его иллюстрации к «Тилю Уленшпигелю», пожалуй, и верно, не хуже кибриковских.
А может, в нем и таились особенности, требующие заинтересованного всматривания. Однако интересовалась я им не более, чем прочими мужчинами.
Катя взывала:
— Это то, что нужно. К тому же — свободен, вдовец. Не спорю, не поручусь, что у него нет дамы. Какие-то всплывают со дна, но, уверена, пузырьки, пузырьки, не более. Главное, достоен, честен и не лукав. И ты ему нравишься.
Откуда бралось это последнее утверждение — неизвестно. Ничего, кроме обычной мужской галантности в свой адрес, я за ним не замечала.
И вот Проскуров приведен. Целенаправленно, по-деловому.
Сидели, пили чай, болтали. Тоська, как ошпаренная, носилась из кухни в комнату, поднося новые и новые угощения. Приволокла блюдо с крошечными слоеными пирожками, поставила перед Проскуровым:
— Ваш заказ, ваш вкус, Кирилл Петрович. Намедни Катерина упреждала. С рыбкой. Между прочим, ядовитые. Зойка, подружка моя, всегда лыбится: «С ядом у тебя, Тось, пирожки. Как мужчина откусит, так влюбится». Как насчет любви, Кирилл Петрович? — Тоська вздергивала выщипанные брови, облизывала быстрым змеиным языком морковные губы. Она кокетничала со всеми Катиными гостями мужского пола.
— Так я уж давно отравлен и пирожками, и вами, Тося, — разводил руками Проскуров. — Только ради вас и пришел.
Удовлетворенная, Тоська вылетала, кидая в дверях:
— Не обманите. Я девушка серьезная, не прощу.
Проскуров съел три пирожка подряд:
— Сказка! И впрямь хочется влюбиться в автора. А каковы ваши кулинарные дарования, Ксения Александровна, в рассуждении пирожков с рыбой?
— Только с мясом акул. Акул капитализма, как вы понимаете. Служба такая. — Я тоже откусила пирожок.
— Да, служба у вас суровая. Круглосуточная вахта на страже мира, не сходя с классовых баррикад. И, что характерно, бессрочная служба. Капитализм-то, вам ненавистный, все загнивает, загнивает и никак сгнить не может.