Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они неспешно допивали вторую бутылку «Столичной», несли весеннюю чушь, которую выдавали за случаи из жизни, и уже оценивающе смотрели на горилку старого. Казалось, и Багила, и Алабама давно и безмерно пьяны, на самом же деле они только примеривались друг к другу. Старый хотел понять, может ли он верить этому казахскому немцу, превратившему парк «Победа» в процветающий подпольный универмаг. А Алабама прикидывал, так ли велики возможности деда, как говорят о них на Комсомольском. Похож ли он на доверенное лицо ментовских и гэбэшных генералов, и не брешут ли, как обычно, киевские обыватели? Отметив про себя, что градус горилки старого выше, чем у его «Столичной», Алабама вдруг в деталях рассказал, как за рюмку самогона он пел Вертинского и «Цыпленка жареного» в алма-атинских шалманах в пятидесятом. А Максим Багила в ответном тосте пообещал научить немца правильно мыть золото. Может, пригодится еще в жизни, мало ли. Потом они поговорили о песчаных бурях в Казахстане, о встречных атаках кавалерии Махно, а где-то в середине разговора Алабама вдруг заметил, что уже рассказал Багиле об убийстве Вили и как раз вспоминает о разговоре с полковником Бубном за столиком кафе «Конвалия». Он помнил все в удивительных подробностях и сейчас даже тонкие, едва мерцающие в памяти мелочи той неприятной встречи аккуратно выкладывал перед внимательно молчавшим старым.
– Ну, это мы ему поломаем, – спокойно пообещал Багила и подмигнул Алабаме, но тут, видно, волна холодной ярости накрыла старого с головой. Он взял два помидора, поднес их к лицу Алабамы, придвинулся к нему сам и мгновенно сдавил помидоры так, что сок с силой брызнул во все стороны из плотно стиснутых старческих кулаков. Густая красная струя ударила в глаза Алабаме. Старый смотрел на него в упор. Мякоть томатов медленно сползала по их щекам. – С хребтом поломаем…
Вдруг Алабаме померещилось, что он слышит глухой топот, резкий хрип и приглушенное ржание коней, возбужденные голоса хлопцев, доносящиеся с улицы. Басовито ухнул Рябко и сорвался в самозабвенном лае.
– Наши взяли Очереты, – Багила протянул Алабаме чистое полотенце. – Вытри лицо, а то тебя будто шашками порубали.
– Кто взял? – не понял Алабама.
Но старый спокойно дождался, когда Алабама утрется, поднял стакан, глянул выжидающе, и наваждение развеялось.
Они допили дедову горилку, дважды спели походный марш махновской кавалерии «Розпрягайте, хлопці, коней» и долго обнимались возле ворот. «Цыпленка жареного» старый не любил и гимном анархистов его не признавал.
Рябко позвякивал цепью, недовольно таращился на них из будки и пытался тихо подвывать.
– Хреновое у тебя прозвище, Алабама, – заметил Багила. – Я бы тебя называл старым Фрицем, как короля Пруссии. Но не могу.
– Почему? – огорчился Алабама. Он был готов называться старым Фрицем, как король Пруссии.
– Потому что ты меня на тридцать лет моложе.
Они спели «Розпрягайте, хлопці, коней» в третий раз, обнялись на прощанье, и Алабама пошел через парк навстречу огромной желто-бурой луне, тяжело висевшей над градирнями промзоны. Он сжимал в кулаке пустую авоську, и кроме ключей от квартиры в карманах у Алабамы больше не было ничего.
Луна едва заметно вибрировала в потоках теплого ночного воздуха. Жирные густые капли быстро стекали по ее круглым бокам и, багровея, стремительно срывались в темноту.
Дарка Багила начала узнавать себя на давних семейных фотокарточках, когда ей исполнилось тринадцать. Два десятка твердых прямоугольных картонок с тисненым золотом названием заведения Унiонъ и адресом: Кiевъ, Константиновская, 13 вперемежку с более поздними – мягкими, выгоревшими, истрепанными, исчерканными, обрезанными и разорванными, старыми и совсем недавними, уже цветными фотографиями – были аккуратно сложены в коробке из-под настольных часов «Весна».
Часы оказались негодными, хотя и стоили восемнадцать рублей. За сутки они убегали вперед на четверть часа. Поэтому каждое утро стрелки приходилось переводить назад. Но иногда их забывали перевести, а иногда, наоборот, делали это дважды. В доме Багилы время не желало знать никаких законов. Наконец пляски Хроноса старому осточертели, он взял две отвертки, нож и вскрыл заднюю металлическую крышку на корпусе, чтобы чуть-чуть ослабить спираль баланса. После оперативного вмешательства устройство остановилось навеки.
Хозяйственная Татьяна решила использовать сломанные часы как груз при засоле капусты, но «Весна», хоть и выглядела громоздкой, оказалась недостаточно тяжелой. Обыкновенный кусок бутового камня справлялся с ролью груза намного лучше. Какое-то время спустя часы попали в руки пятилетнему Ивану, и больше их никто не видел. Механизм, корпус, стрелки – все растворилось в усадьбе старого. О том, что «Весна» когда-то существовала, напоминали только случайные шестеренки, изредка выкатывавшиеся из-под дивана во время уборки.
Зато прочная, старательно обклеенная кожзаменителем коробка оказалась надежнее и вместительнее любого фотоальбома. Доставали ее нечасто, только чтобы добавить в семейный архив новую партию фотографий. Тогда же заново перебирали старые снимки, разглядывали лица, обстановку и одежду, пристально смотрели в глаза бабушек, прабабушек, их кузин и кузенов.
На фотокарточках Уніон были запечатлены странные люди в невообразимых интерьерах. Они не умели улыбаться, старались смотреть в объектив надменно, но получалось испуганно. Большеглазые и длинноклювые лебеди плыли за их спинами мимо классической ротонды; море обрушивало нарисованные волны на бутафорский утес.
Они стояли перед камерой фотографа, леденея от настоящего напряжения на выдуманном ветру; отважно сидели на пыльном куске папье-маше, изображавшем замшелый камень. Они недоверчиво глядели в объектив, потому что так велел им мастер, а мнительному зрителю казалось, что они беспокойно всматриваются в будущее.
Будущее не сулило им ничего хорошего.
– Эту сослали… Эту тоже… Этого судили, дали десятку, и где-то он сгинул потом, не знаю, где… Этот в войну погиб. И этот. И эта. Этого расстреляли. Этот в Аргентине, – Максим Багила не любил старые семейные карточки. Они мешали ему помнить прошлое таким, каким оно было на самом деле, потому что фотограф с Константиновской улицы не останавливал мгновение, но выстраивал его по собственному вкусу. Люди на снимках Унiона жили бутафорской жизнью, картонной и гипсовой, а старый помнил их поющими, смеющимися, плачущими, молодыми… И ничего менять не хотел.
Дочь Багилы Татьяна смотрела семейные фото иначе. Людей на снимках она не помнила, но зато знала всех их поименно. Взяв в руки карточку, почти не глядя на изображение, Татьяна перечисляла, указывая пальцем на изображения, словно читала школьный стишок: баба Катя, баба Вера, дед Никифор, дед Петро… Она точно помнила, как звали и кем приходились ей эти давно умершие или погибшие неизвестно где родственники. Но кроме имен и степени родства мать Дарки почти ничего не знала о людях, собиравшихся в фотоателье под сенью искусственных пальм.