Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я лечу в Израиль.
– Ой, да ладно тебе. Я никому не скажу о твоих планах. «Натив» нам перекрыл все пути кроме Израиля. Ну, мы простые смертные, а у тебя приглашение есть из Америки. А кто эти ребята из «Натива»? Хотел бы я на них посмотреть. Откуда они знают, где будет лучше мне и моим детям? Я ведь еду ради своих детей. Один Бог знает, где им будет лучше.
– Не морочь ты мне голову Америкой. Я давно уже все решил, – ответил Лев.
Из синагоги повалили старики – головы опущены, ну разве исподлобья зык-зык в сторону отказников – родственники, Бог даст есть? Богобоязненные решатся на отъезд, когда будет не страшно.
– Работай, мне пора на Курскую, – сказал Фалькнер.
– Да ты что, Лев, мы с тобой должны выпить.
– На проводах.
Он поехал прощаться к Андрею Лаврову. Букет белых роз для Лены и «Марафонская медаль» Андрею.
Пили чай на их маленькой кухне.
– А эта медаль, – улыбнулся Андрей Лавров, – мне-то за что? Я и круг не пробегу.
– На память обо мне и, кстати, заслуженно – ты наш лидер долгого забега Союза в демократический мир.
– А ты так и выбил на обратной стороне медали?
Лев часто сопровождал уезжающих из Союза в их беготне из МВД в посольство, из банка в таможню, получить подписи чиновников. Чаша сия не миновала его. Его тоже сопровождали отказники, кто-то из них просто хотел побыть с ним эти последние дни, кто-то искал совета.
800 рублей за выездные визы жене и ему: два маленьких документа, отпечатанных на тонкой желтой бумаге. То и дело, доставал их из бумажника: они действительно существуют.
Отдал почти половину стоимости квартиры: тысячу рублей за отказ от Советского гражданства.
Нельзя брать с собой письма, дневники. Когда отбирали деньги и ценности – это одно, когда воспоминания – совершенно другое.
Проводы – вечер открытых дверей. Красное лицо Льва покрыто каплями пота. Едва не вся Субботняя горка вместилась в трехкомнатушке-хрущевке.
Есть отчаянная надежда, что все эти люди скоро последуют за ним.
У раскрытого окна программист Илья Либензон в серых брюках и красной безрукавке, держал фужер с вином в окружении блондинок.
Он жестикулировал и женщины смеялись. Здесь мог бы быть и Толя Щаранский, но он в Лефортово на нарах (Сбитые ботинки, мятые брюки, кепка с заломанным козырьком. Таким его запомнили…)
– Я слышал, – сказал Лев Илье Либензону, – Оксфордский университет пригласил вас на конгресс, устроенный в вашу честь.
– Кремль против.
– Вот гады. – Лев отпил глоток вина.
– Это плохой для меня знак. – Либензон опустил голову.
Разными почерками фломастером исписаны обои:
«Не будь слишком строг и не выставляй себя слишком мудрым: зачем губить себя?
Студенты читали обои.
– Алия осовременила иудаизм. Пришла молодежь, – сказал хроникер алии Чернобельский – он писал нескончаемую «Хронику нераставанья».
– То, что здесь написано не осовременивается, – улыбнулась Аня Фалькнер.
Ее улыбка загадка – это и усмешка и издевка и никогда не знаешь: она с тобой или против тебя.
– Я говорю об иудеях алии, – сказал Чернобельский. – Есть надежда, что они войдут в движение современного иудаизма.
– А как насчет веры? Иудеи не любят говорить о вере, – сказала Аня.
– Как раз вера рождается от страха, а его здесь с избытком.
– Если «с избытком», почему ты не уезжаешь? – Это тот самый миг, когда она открыто насмехалась над «хроникером»-очкариком.
– Я ведь еще проектировщик-гидротехник и отец троих маленьких детей, у которых мать русская и она никуда лететь не хочет. Я – идиот.
– Наконец-то. – Аня засмеялась.
– Эмиграция ужасная вещь, – вздохнул Чернобельский.
– Ты просто трус.
– Да. – Он почувствовал пот на лице.
– Ты сегодня благополучный еврей, но, когда миллионы эмигрируют, то останешься беззащитным. Сейчас боишься КГБ, потом дрожать будешь перед толпой.
Аня написала фломастером на стене «Кто любит серебро, не насытится серебром». – Ну, теперь твоя очередь.
Гриша Розенштейн нашел общий язык со стариками.
– Старики могут слушать любую чушь, – сказала Аня.
Кандидат химических наук Розенштейн неожиданно стал адептом хабад-любавичей. С книгой «Тания» не расставался. Но книга на идише, а он его не знал. Вот он и пристал к Борису Моисеевичу, учителю идиш. Давление и старость вывернули правый глаз вбок, кожу лица сделали черепашьей, выкрали зубы.
На правах старейшего он вышел на средину комнаты и обратился к Халуповичу и Фалькнеру.
– Ша, евреи! Дорогие Миша и Лев, я специально не писал бумажки, не придумывал, но все, что я сейчас скажу, будет литься прямо из сердца. Благословение мое вам и вашим дочерям, то есть женам.
Жены Халуповича и Фалькнера и впрямь годились в дочери. Нечаянная оговорка старика вызвала смех, а Миша и Лев покраснели.
– Дорогие мои, – продолжал Борис Моисеевич, – мое вам благословение и чтобы у вас родились сыновья, и я попал к вам на брис, и Бог даст так и будет. Мы, евреи – семья с общей памятью. Эта память удержала нас вместе в галуте и позволила нам выжить. Все мы вышли из Земли Египетской, не забудьте это и там, на Святой земле…
Беременная жена Халуповича Дина уже не могла стоять, ей подали стул. Лев расширив зрачки, как от нестерпимой боли, переминался с ноги на ногу, озирался затравленно. Миша Халупович, засунув руки в карманы потертых джинсов, был намного терпеливее, переглядывался с Либензоном по-мальчишечьи озорно. Это плохо вязалось с академическим видом Либензона: сутулый, бородка клинышком, в вечернем костюме; немногословный и серьезный. Вышло так, что преследования КГБ сделали его воином-одиночкой. Война была в полном разгаре. Для него речь шла о выживании русских евреев и всякий, кто чувствовал себя соплеменником и ныне должен быть на страже, как две тысячи лет назад. Еврейский мир – организм, живое тело. Ткани нашего мира обновляются смертью. Приходится бороться с варварством новой жизни. Он надеялся, что дружным международными усилиями удастся сломать «железный занавес». До алии он был физик, но жизнь вытолкнула его в лидера еврейской общины с ее непохожими друг на друга людьми, судьбами, охваченными алией. Либензон вошел в мир несопоставимых целей, и стремлений, и задач, и подвигов, чуждого ему ортодоксального иудаизма, новой строгости и новых испытаний; в мир человеческой личности, чести и гордости.
Вдруг с непоследовательностью в мыслях подумалось на миг такое что-то, что трудно передать: допросы, фарс и ложь и предательство, страх быть арестованным и приговор за несговорчивость с властями. С отъездом Халуповича и Фалькнера жизнь не пойдет по-новому. Или он заблуждается?