Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи-ка, какой мужик-то у тебя!
И хотя конкретный смысл, вложенный в эту реплику, был совершенно непонятен (Сталин любил такую двусмысленность), всем стало ясно, что он не обиделся, дал понять, что не лишен чувства юмора. И этим расположил к себе.
А еще больше расположил, когда пришлось разъезжаться. Подали одну-единственную машину, в которую набились все гости, и Фефе пришлось сидеть у отчима на коленях. (Можно представить, как бы во времена пресловутого «застоя» выглядел такой выезд и какое количество машин и охраны потребовалось бы.)
Насколько Сталин бывал капризен и вспыльчив, настолько он мог прекрасно владеть собой, обаятельно улыбаться, производить самое благоприятное впечатление. Великий вождь был великим лицедеем. Народ должен верить, что у него прекрасный, чуткий руководитель, можно сказать, отец родной. (А что в стране плохого, так это — происки врагов, недоработки местной администрации.) Вряд ли этим искусством производить наилучшее впечатление Сталин в равной мере обладал всегда. Вероятно, полнее оно стало обнаруживаться в пору, когда он подавил сопротивление оппозиции (Троцкий, Зиновьев и др.), почувствовал вкус прочной власти, опирающейся и на определенные положительные сдвиги в хозяйственной области, прежде всего в сфере тяжелой промышленности. У него получалось. Он был доволен собой и жизнью…
Так что образ отъявленного злодея, кровожадного «бандита», получивший в последние годы распространение во многих материалах периодики, мягко говоря, не вполне соответствует действительности (тем реальный Сталин и опаснее).
И вот ведь что любопытно: этот образ Сталин мог выдерживать довольно подолгу, завоевывая авторитет и симпатию не только высотой своего положения, но и, как бы это ни показалось нам сегодня странным, удивительно умело и вовремя включаемой силой личного обаяния.
Вспоминает В. Бережков, работавший в течение ряда лет личным переводчиком Сталина: «Сейчас говорят, что он был параноик, больной и т. д. Конечно, может быть, эта болезнь — паранойя — своеобразная; потому что он, помимо всего прочего, все-таки умел быть обаятельнейшим человеком. Мне пришлось четыре года — каждый месяц, а иногда и каждую неделю — сидеть рядом с ним. Он умел представить себя обаятельным человеком. Посмотрите, как он повлиял на Ромена Роллана, Анри Барбюса, Лиона Фейхтвангера, Бернарда Шоу — все они уходили от него очарованными. Черчилль тоже все время просил Сталина простить его за то, что он участвовал в интервенции. Черчилль — такой человек — и вдруг просит Сталина простить его! Так что, как бы он ни был жесток, коварен, страшен, при встречах с иностранными представителями не могло быть речи о страхе. Тут уж нельзя сказать: он добился этого потому, что его все боялись и его поддерживала структура страха. Другое дело — внутри страны, тут действительно существовала система страха».
Но может быть, Бережков несколько пристрастен как человек, общавшийся со Сталиным длительное время и подпавший под власть привычки? Обратимся к свидетельству другого политика, куда более масштабного и внесшего наибольший вклад в развенчание сталинского культа. Речь, естественно, идет о Хрущеве. «В период моей работы в Московском городском комитете я довольно часто имел возможность общаться со Сталиным, слушать его и даже получал непосредственные указания по тем или другим вопросам. Я был буквально очарован Сталиным, его предупредительностью, вниманием, его осведомленностью и заботой. Я всецело был поглощен обаянием Сталина и восхищался им».
Ну и, конечно, еще одно, завершающее свидетельство, на сей раз принадлежащее иностранцу. «…Я никогда не встречал человека более искреннего, порядочного и честного; в нем нет ничего зловещего и темного, и именно этими его качествами следует объяснять его огромную власть в России. Я думал раньше, что люди боялись его. Но я установил, что, наоборот, никто его не боится и все верят в него… Его искренняя ортодоксальность — гарантия безопасности его союзников…» И это говорит в 1934 году Герберт Уэллс.
Куда девалась в таких случаях художническая проницательность? Похоже, и писатели, не говоря уже о других людях, в процессе личного общения со Сталиным подвергались какому-то гипнозу. Создается впечатление, что Сталин выработал в себе способность очень целеустремленно подчинять себе психику собеседника.
В ряду этих людей Горький, увы, не был исключением. И не такие ли встречи и беседы давали Горькому повод писать делегатам колхозного съезда в 1935 году, которые, по его мысли, могли убедиться, «как прост и доступен мудрый товарищ Сталин…»?
В обширном своде горьковской публицистики имя Сталина появляется сравнительно поздно, в 1931 году. Сначала оно звучит достаточно нейтрально, просто как фактическое упоминание. («Товарищ Сталин сказал, что у нас есть все объективные условия для победы социализма…») Потом появляется «верный, непоколебимый ученик» Ленина, «вождь»… (1932). И уже в 1933 году: «Преемник Ленина — Иосиф Сталин, мощный вождь, чья энергия все возрастает»… «Нужно очень твердо знать и помнить, как велика была революционная работа партии Ленина и как все более огромна и разумна эта работа в наши дни, под руководством Иосифа Сталина и ЦК партии».
Горьковская статья о Беломорканале, о которой уже говорилось, начинается с дифирамба партии большевиков, Ленину, Сталину. «…Все быстрее растет в мире значение Иосифа Сталина, человека, который, глубоко освоив энергию и смелость учителя и товарища своего, вот уже десять лет достойно замещает его на труднейшем посту вождя партии».
Вскоре один из корреспондентов Горького попросил его написать статью для французского журнала. Горький отвечал: «Рекомендую статейку „Гуманизм пролетариата“, напечатанную в „Правде“ с месяц назад. Эту статейку очень одобрил товарищ Сталин».
Мог ли товарищ Сталин не одобрить эту «статейку», если с первых же строк звучали слова о том, что «человеколюбие», «милосердие», «великодушие» неприменимы в действительности? Горький, правда, имел в виду логику и психологию поведения буржуазии, озабоченной сверхприбылями. Но сама постановка вопроса как бы давала «встречное» право пролетариату и его партии также отбросить эти категории в борьбе с капиталом, не особенно церемониться и в других случаях, поступая, сообразуясь с обстоятельствами…
Вспоминая «диктаторские» действия Столыпина, Горький пишет о том, что тот повесил более 5 тысяч рабочих и крестьян. И сразу: «В наши дни пред властью грозно встал исторически и научно обоснованный, подлинно общечеловеческий, пролетарский гуманизм Маркса — Ленина — Сталина…»
Горький не знал тогда количества погибших от сталинского произвола, прежде всего вследствие голода 1933 года, перед которым цифра пять тысяч выглядела едва ли не как бесконечно малая величина. Но Сталин-то знал — если не точные цифры погибших, то масштаб осуществляемого по его инициативе и под его непосредственным руководством «великого перелома». И естественно, это тоже влияло на одобрительное отношение к статье Горького.
Что лежало в основе горьковских положительных оценок Сталина и его дел? В последнее время в печати не раз говорилось о том, что писатель делал это из корыстных побуждений, заботясь о своем благополучии и благе ближних. То есть был как бы предтечей тех современных литературных деятелей, которые видят в творчестве орудие самоутверждения и любят себя в литературе, а не литературу в себе.