Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прибавил шаг…»
* * *
«…уловки Трущева. В нем было что-то от глуповатого пингвина. Он почему-то решил, что является ответственным за меня человеком. Всю ночь я не спал. Швейцарский оплот – мой последний шанс, глупо не воспользоваться им».
«…Ушел легко, в 10.05, сразу после завтрака, через заднюю дверь. Даже если Трущев позволил мне уйти, это ничего не меняло.
Хватит!
Я досыта наелся социализма!!!»
«…теперь куда? В полицию?!
Мне стало не по себе – так сразу? Сломя голову?!»
«…вчера я не задумываясь ринулся бы навстречу свободе. Воздух Европы пьянил. Ночь казалась нескончаемой. От мыслей покоя не было. Еще вчера мне казалось, что стоит только обратиться к властям за содействием, как все мои злоключения в стране большевиков и за ее пределами закончатся и я обрету статус свободного, неприкасаемого человека. Я потребую встречи с журналистами – уверен, моя история привлечет их внимание. Конечно, не следует распространяться насчет порядков в сталинских лагерях. Сейчас здесь этого не любят. Моя задача – отрезав себе путь к отступлению, сохранить жизнь, поэтому следует вести себя умно, сказать пару добрых слов о героизме солдат вермахта, о решимости красных сражаться до конца. Тогда у местных правых вряд ли хватит наглости объявить меня, обладателя многомиллионного состояния, советским агентом, а местные левые поостерегутся называть двурушником или, того хуже, троцкистом.
Вчера меня сдерживало присутствие Трущева. Что если он застрелит меня на пороге полицейского участка или во время пресс-конференции? С него станется. Вот почему я решил подождать до утра.
Удивительно, почему Трущев ни разу не заговорил со мной на эту тему. Почему не стращал с самого момента прибытия в Женеву? Почему не давил на психику – мол, родина дала тебе шанс, оправдай ее доверие.
Иначе…
Понятно, что до получения доступа к деньгам этому пингвину нечего было опасаться. Тогда почему после посещения банка он вместо наручников в виде этой громадины Ольги, свихнувшейся на обязанности «всякого порядочного человека» помочь «истекающим кровью русским», пригласил на прогулку, предложил полюбоваться цветочными часами? Зачем упомянул о приемной дочери, о том, как этот вшивый продажный медиум вылечил девчонку от немоты?
О-о, я догадался на рассвете – это был тонкий психологический ход! Он решил давить на психику – это я, мол, пригласил тебя на танец, так что прояви сознательность, обопрись на данное слово, вспомни о Тамаре, вспомни о сыне.
Конечно, танцы – это всегда интересно, но я еще не сошел с ума. Прощай, Тамара, прощай, сынок! К сожалению… Может, мне удастся вытащить их из Страны Советов?
Потом…
Когда-нибудь?..»
* * *
«…вспоминаю и не могу вспомнить, с какого момента начался отлив. Скорее всего, с посещения кинотеатра, где я вволю насмотрелся «Дойче вохеншау» («Die Deutsche Wochenschau»), в котором были показаны боевые действия на Восточном фронте и прочая нацистская абракадабра. Я взирал на нескончаемые потоки пленных красноармейцев, на разбитые русские танки, любовался горящими хатами, на которые возмущенный Гарри Гизе, диктор этой кинопрокламации, требовал обратить особое внимание. Сожженные деревни, труппы мирных жителей были представлены как расправа комиссаров с теми жителями, кто хотел послужить великой Германии.
Я всегда полагал, что Германия – великая страна, но только не в этом, жутком до оцепенения, до тошноты в желудке, смысле. Неужели они там, на родине все с ума посходили? В этих мертвецах, в тех мертвецах, которых я видал во время поездки в медсанбат к Тамаре, было много правды. В этом я не мог отказать диктору, но называть их жертвами комиссаров было чересчур.
Я не хотел в этом участвовать. Не хотел, и все тут. Я хотел спасти жизнь, обрести свободу, но мысль о том, что добиться этого в объятиях великой Германии невозможно, окончательно испортила мне настроение.
Легче выжить в танце с Трущевым, на которого, по крайней мере, можно положиться и который не станет стрелять у меня рейхсмарки, чтобы напиться и трахнуться с продажной девкой.
Тем более что красные в конце концов возьмут верх.
Я знал, о чем говорю. В лагере под Владимиром, где до декабря содержали немногочисленных пока немецких пленных, меня пытался сагитировать некий национал-социалист. Hans im Glück[46] не сомневался в победе. Он взывал к голосу крови. На все мои сомнения отвечал убийственной по бессмысленности фразой: «Фюрер обещал, без пяти двенадцать Москва падет!»
Впрочем, он был не один такой упертый. Все мои соотечественники были уверены в том, что рано или поздно Германия сломает хребет большевикам. Чего я только не наслышался – красные не умеют воевать! Их гонят на пулеметы! Они то, они се, но как только в лагерь дошла весть о разгроме под Москвой и в бараки начали свозить обмороженных, ошалелых вояк, свидетельствовавших, что они чудом избежали гибели, – все, как по команде, затаились. Даже мой агитатор-стукач, простой бухгалтер из Мюнхена, член НСДАП с тридцать третьего года, признался, что с начала декабря пленные впервые начали открыто обсуждать судьбу Наполеона и его армии»[47].
«Я вышел из кинотеатра уже далеко не с тем энтузиазмом, с каким сбежал из конспиративной квартиры.
Была половина одиннадцатого по местному времени. Уличных часов в Женеве было хоть отбавляй. Вид этих неумолимо шествующих стрелок сводил с ума, заставлял искать убежище.
Очнись, ты в Женеве! Алле, дружище, проснись, ты на свободе!!
По инерции, пока добирался до Новой площади, еще фантазировал – прочь сомнения, пора взрослеть, пора переходить на прочный, увесистый «дойч», на котором скоро будет разговаривать вся Европа.
На площади, как раскат грома, – идиот!!!
Неужели у тебя, падлы, с головкой плохо, фраер ты неумытый?! Неужели тебе, твари дрожащей, непонятно, что, сбежав от Трущева, ты остался один и тебе некуда идти?! Неужели тебе, окурку вертухая, непонятно, что оказавшись в руках местного Бюпо, тебя очень скоро передадут в руки костоломов из гестапо, и никакой Шахт, никакой Майендорф не спасет тебя, суку потную! Наоборот, дядя Людвиг, чтобы сохранить лицо, только подбавит жару. Неужели доблестная Швейцарская Конфедерация станет портить отношения с тысячелетним рейхом, будь он трижды проклят, из-за какого придурка, обманным путем завладевшего отпечатками пальцев барона Алекса фон Шееля?!