Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И везде кто-нибудь (все «кто-нибудь» имели какую-то почти неуловимую схожесть в облике) словно невзначай заводил разговор о том, что молодой хозяин человек не злой и за людей, видно, болеет, но, пока жив старший Гордеев, воли ему не видать. И стало быть, рабочим тоже ничего хорошего не светит. А уж Печинога и вовсе зверь, еще почище его пса. Полез с кулаками на тщедушного Кольку, а когда тот упал, так еще и ногой его в грудь пнул. У Кольки-то кровь горлом и пошла… Вот если бы Петр Иванович всем заправлял, так он бы и штрафы отменил, и цены в лавке снизил, и больничку хорошую открыл с трезвым дохтуром… А главное, вовсе другое бы отношение к людям вышло. Он ведь хоть и гордеевский сынок, да батюшка его никогда не жаловал. Так уж вышло – у кровопийцы дети наособицу получились. И младшая дочка, каличка, – ну чистый ангел, все молится и молится. Своих-то грехов нет, так она за всех страждущих молитвы возносит…
В доме Печиноги прохожие доподлинно видели в окнах синие бесовские огни. Собака его по ночам волком оборачивается и по лесу рыщет – это все знают. А одна баба из Светлозерья шла поздно ночью мимо инженеровой избы, увидала, как из трубы вместе с искрами вылетела голая девка на метле и голова у нее была кошачья… С тех пор баба от страха и языка лишилась, лежит на печи и причитает несвязно. Хотели ей священника позвать, отчитать, да отец Михаил отказался, сказал, что глупости. А к владыке и подступиться страшно, больно ветхий годами. Так и лежит, болезная, мучимая бесом.
А все-то беды пошли оттого, что где-то есть правильная грамота, самим царем засвидетельствованная, а от народа ее исправники да губернатор прячут. В той грамоте сказано, чтоб рабочих не штрафовать и жалованье всем повысить и чтоб кто рыбу гнилую продает или водку водой разводит, тех сразу на ночь в кутузку, а ежели в другой раз попадется, то батогами и в острог. А лавки евонные отдать народу на полное разграбление для возмещения ущерба.
И правильно Колька-мученик говорил: надо бы людям до кучи собраться и потребовать, чтоб эту грамоту всему честному народу предъявили. А писана она еще прошлым царем, освободителем, и называется по имени его старшей дочери – «Конституция», а дело благое ему довершить не дали, по наущению злодеев «сплутаторов» подложили ему бомбу и разорвали святого царя на много мелких кусков. И вот теперь подлинные-то бумаги лежат в золотом ларце под семью замками. И ежели весь трудовой народ не объединится и своего не потребует, так так им там и лежать…
Все это (и еще более прихотливые умопостроения) передавалось из дома в дом, обсуждалось вполне серьезно в лавках и на улицах. Люди собирались, размахивали руками, чувствовали себя приподнято, почти празднично. Тревога, конечно, была, но умело гасилась старым, испытанным способом – водкой. Кроме того, многие обнаружили, что если просто собраться всем скопом, встать рядом, чувствуя плечо товарища, то помогает и без водки. Несколько бывших переселенцев и неизвестно откуда объявившиеся в поселке ссыльные обучили рабочих «песням протеста» – странным, волнительным, зовущим куда-то, к какому-то неопределенному светлому миру. После распитого штофа пели их чувствительно, с великим удовольствием.
С весеннего синего неба смотрело на землю ослепительно-желтое солнце. Наст сверкал под его лучами. Розовели верхушки берез. Пожилая странствующая монахиня, сестра Евдокия, тяжело опустилась на колени на берегу Светлого озера.
– Молись, Ирина! – бросила она своей спутнице, которая, скинув на плечи плат, крутила головой и жадно втягивала весенний воздух широкими ноздрями.
Ирина кивнула и улыбнулась бессмысленно и счастливо.
Евдокия подняла глаза к пронзительно-синему небу. Оставив уставные молитвы, свела к переносице густые, по-мужски кустистые брови, звучно произнесла:
– Дева Пресвятая, Богородица Пречистая. Покров Твой небесно-чистый над страной Россией. Молю Тебя, пронеси нынче, чтоб кровь не пролилась. Избавь от напасти ради милости Твоей и Сына Твоего, принесшего в мир прощение и любовь. Размягчи ожесточение в сердцах людских, дай им вразумление услышать и понять друг друга раньше, чем кровь прольется. Со смирением и надеждой воззвав к Тебе, Матерь Пречистая, милостивая…
– Сестра Евдоки-ия-а! Сестры!
От поселка к озеру, скользя, спускалась румяная молодая баба в плюшевой юбке и цветастом полушалке. Она улыбалась и весело махала одной рукой (вторую, не так давно подраненную, осторожно держала у груди).
– Будет гулять-то! Идите супчику постного откушать. Сварила все, как вы велели. Даже маслица льняного не полила… А после Сохатый уж велел вас в церкву отвезти. Домчите с ветерком…
Ирина радостно оглянулась на старшую товарку, и улыбка ее тут же погасла.
– Ногами дойдем, – сурово сказала Евдокия. – А ты, Матрена, молись, молись… Тебе много молиться надо. Но Бог, Он милостив, глядишь, и пронесет… А только вряд ли… – пробормотала монахиня уже себе под нос. – На Пречистую только надежда. Она войны не любит…
Ирина и Матрена переглянулись и подмигнули друг другу. Потом Матрешка сощурилась на солнце, достала из кармана круглое зеркальце, широко улыбнулась и принялась пускать зайчиков. Зайчик прыгал по темному одеянию Ирины, а она, смеясь, ловила его ладонью. Снег, уже облизанный жадным солнечным языком, сверкал вокруг тысячами алмазов.
С утра Гордеев хотел еще раз переговорить с сыном, но того дома не оказалось. Вызванный к хозяину Мефодий засвидетельствовал, что еще засветло Петр Иваныч из дома убежал, даже Соболя седлать не стал. Недоброе предчувствие крылом коснулось Ивана Парфеновича, но он его отогнал: подумаешь, Петька обиделся!
Сейчас напьется допьяна и позабудет сто раз. И вот же болван (Гордеев с досадой ударил кулаком по ладони) – придумал на дурочке-еврейке жениться! Послал Бог сыночка, ничего не скажешь… Кстати, и о дочке вспомнить надо! Ведь так ни разу и не поговорили толком после приезда… Что-то там такое Петька плел про то, что она пила и управляющему свои чувства неподобающим образом демонстрировала… Это как же так?.. Да и пускай, как бы ни было! Хватит уж ей за печкой сидеть, а Опалинский для того сюда и призван, чтоб Машеньку мою ублажать. Надо все это поскорее разрешить. Вот нынче ж Машеньку позвать (или уж к ней пойти?) и выяснить все… свадьбу определить… Хотя нет! Как бы не напугать ее. Если у них уж все решилось, то надо сперва с управляющим переговорить. Он все же мужик, да и изначальный договор имеется…
Сам себе в том не признаваясь, Иван Парфенович просто трусил говорить с Машенькой. С мужчинами любого круга и достатка он договаривался запросто, а вот с женщинами – не умел. Как смолоду не научился, так и не знал, что говорить, что делать, куда смотреть. Смущался всю жизнь отчаянно, нес какую-то чушь. Поэтому особенно ценил женщин малословных, молчуний. Такой была и оставалась сестра Марфа, такой же была и покойная Мария. Да и бобылка Настасья, поздняя сударушка, особой болтливостью не отличалась. Молчаливой, в угоду отцу, росла и Машенька. Привыкнув за много лет к ее незаметному, но такому уютному присутствию, он как-то совершенно не мог себе представить этого разговора, а главное, его последствий. «Вот тебе, Машенька, муж. Будь счастлива!» Этого довольно? Или еще что-то объяснять надо?