Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не слышала, чтобы она просто говорила на эту тему – о том мужчине, который шокировал и притягивал ее, о любимой девочке, которая была похожа на того мужчину. Мне казалось неприличным то, что она рассказывала, как неприличным показалось вчера вечером увидеть ее с раздвинутыми ногами в собственных нечистотах. До этой минуты она была моей матерью, только матерью, а не самостоятельной личностью.
Я опустила голову. Я думала об имени матери. Для меня она не имела имени, она – «мать». Сейчас, в кабинете парижского врача я впервые видела Соланж де Талбиак (какое опереточное имя!), которую друзья называли Сосо. Сосо на солнце, под тенью шляпы с широкими полями, с капельками пота на верхней губе, потому что ее светлая кожа не выносила жары. Сосо в саду родителей с охапкой цветов в руках, в платье из белого муслина, которое цеплялось за кусты розмарина на аллее, с не осознаваемым желанием в животе быть с мужчиной, который направлялся к ней, красивый француз, от которого издалека пахло авантюрой. Сосо – нежная, очень юная, невинная. Зеленые глаза Сосо, такие красивые, такие ясные, такие жаждущие счастья, такие неискушенные…
Волнение душило меня. Женщина, которая говорила, была такой трогательной, такой наивной и такой отчаявшейся: было слишком поздно.
Она продолжала рассказывать о болезни мужа, о смерти своего первого ребенка. Она приводила множество подробностей, касающихся развития их болезни. Она говорила: «мой муж сделал это», «мой муж сказал то», «мой муж пошел туда»… Я никогда не слышала, чтобы она так говорила об отце.
Она плакала, вспоминая. Слезы катились по ее лицу по мере того, как она воскрешала в памяти не выцветшие от времени образы.
Потом она говорила о моем брате, о страхе, который пережила, узнав, что и он заражен палочкой Коха! Счастье, в то время уже существовала БЦЖ! Она говорила о том, как лечится туберкулез, какой прогресс сделала наука в этой области. Возвращалась к сколиозу брата…
Ни одного слова о разводе, ни одного слова о религии, ни одного слова обо мне. Ее жизнь остановилась вместе с рождением сына, в 1924 году. Ей было двадцать три года. Я не была частью ее жизни. После этого визита я вышла изможденной, разбитой, как будто меня нещадно избили. Жан-Пьер и я поддерживали ее на улице. Она доверительно опиралась на наши руки. Длинный монолог принес ей облегчение. Под конец доктор сказал ей: «У вас неглубокая депрессия, я считаю, что смогу вывести вас из этого состояния за две недели, максимум за три». Мне он в коридоре сказал: «У нее не очень сильная интоксикация. Она придет в себя». Я не была согласна с его мнением, я видела, что ей не выкарабкаться.
Мы оставили ее у моего брата. Жан-Пьер заявил, что я в ближайшее же время должна поехать в деревню и несколько дней отдохнуть от всех. Когда мы вышли на улицу, он сказал: «Предупреди на работе, чтобы тебя не беспокоили. С тебя хватит. Брось пока все. Если что-то будет нужно, я все сделаю».
На следующий день около полудня в кабинет, где я работала, зашел мой приятель. Он положил мне руку на плечо и неловко, не зная, как начать, потому что это было нелегко, произнес: «Твоя мать умерла. Кто-то только что позвонил, чтобы сообщить».
Мать умерла! Мир рушится!
В одиннадцать часов должна была приехать скорая помощь, чтобы забрать ее и отвезти в клинику. Когда явился санитар, мы пошли в ее комнату. Она лежала на полу. Прошло десять – двенадцать часов, как она умерла. Она лежала, свернувшись клубком. Трупное окоченение запечатлело страх в ее позе и на лице. Ей уже невозможно было придать положение святой и безмятежное выражение лица. Она страшно скорчилась – от боли и страха. Это было ужасно.
Мать умерла! Мир обезумел! Апокалипсис!
На улице было холодно, но солнечно, было много солнца.
Я не увижу ИХ больше. Я не пойду на похороны, на кладбище. Я отказываюсь снова участвовать в их маскараде. С этим покончено навсегда.
На прощание оставляю им гримасу ужаса матери перед фальшивой от начала и до конца жизнью, ее лицо, измученное всеми пережитыми потерями, ее маску из театра ужасов Гран-Гиньоль.
Потрясение было очень сильным. Мне пришлось чаще ходить в глухой переулок.
За глубоким волнением первых дней после смерти матери последовало ощущение облегчения и свободы. Как будто все было в порядке. Закончила она, закончила и я. Освободилась она, освободилась и я. Излечилась она, излечилась и я.
И все же что-то не ладилось. Я не чувствовала себя такой свободной, как заявляла об этом.
В течение нескольких месяцев у меня было смутное ощущение, что я не дошла до конца, что я не была полностью честной с самой собой. Я говорила себе, что должна хоть раз пойти на кладбище. В то же время эта идея казалась мне нелепой. На кладбище ничего не было. Ничего.
Это не давало мне покоя, смущало. Так что однажды утром я села в автомобиль и поехала туда. Наступила весна, было очень красиво. Кладбище находилось в провинции, недалеко от Парижа.
Мне не составило труда найти место и могилу. Не так давно я была здесь на похоронах бабушки. Это было сельское кладбище, очень маленькое, у подножья заросшего лесом холма, как раз где начинается широкая равнина Бри. В самом центре «милой Франции». Все это никак не подходило матери. Ей нужна была каменистая земля, красная и сухая, с ее родины, оливковые деревья, инжир из Барбарии… Впрочем, это не имело значения, люди не живут в своих трупах.
Я неподвижно стояла там, в этом бесполезном и неблагодарном месте. Четыре колючих хилых кустика росли около входной калитки, которая громко скрипела, когда ее толкали. Недалеко от меня поднимался к ясному небу крест, старый крест начала века, заставляющий думать скорее о Тулуз-Лотреке или Ван Гоге, нежели об Иисусе.
Зачем я явилась сюда? На могиле не было даже надписи. По-видимому, в этих местах производились строительные работы, так как земля была покрыта чистым, блестящим, очень сухим песком, который мне хотелось потрогать. Я села на плиту серого цвета – она вовсе не была столь красива, как та, которую она выбрала для могилы своей дочери, – и поворошила песок. Песок – какой он красивый. И пляж красивый. Особенно после бури, когда море выбрасывает на сушу множество раковин и водорослей всех оттенков и всех форм.
Помнишь? Ты брала меня с собой на охоту за сокровищами. Волны выносили на мокрый песок свою добычу в виде гирлянд, украшенных фестонами. Ты говорила, что у меня глаза рыси, что я лучше всех умею отыскивать перламутр, фарфоровых и остроконечных улиток, морских ушек, розовых морских черенков. Ты знала все эти названия, как знала и названия звезд. Ты просверливала в найденных сокровищах дырки, очищала их, покрывала лаком и, используя картон и медную проволоку, собирала их вместе, прилаживала друг к другу и в конце концов получался прекрасный букет. Долгие летние вечера я проводила, с восторгом наблюдая за тем, что ты делала, слушая ровный шелест моря в теплой ночи.
Сейчас я разговаривала с ней так, как она разговаривала со своим ребенком на кладбище в Сент-Эжен. Что на меня нашло? Я чувствовала себя немного смешной, хорошо, что никто меня не видел! Мне казалось, что я лукавлю, бормоча в одиночестве здесь, на кладбище.