Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В придачу к лампе Галя С. написала мне стихотворение «Далее нет ничего. Так живи и гордись!» и рассказ «Шанс» о моем дне рождения. Рассказ заканчивался символической сценкой с бездомной собакой, которую она (Галя, героиня) зазывает в дом, чтобы там ее приручить и одомашнить. Но собака не идет за ней, хотя, как у Гали написано, «у нее ТОЖЕ был шанс». То есть это «тоже», применительно к собаке, означало, что это как бы я даю Гале С. некий «шанс», но она его не использует, предпочитая свободу… Видимо, этот «шанс» был каким-то ее личным соображением. Может быть, там, на этом дне рождения, что-то ей померещилось в том, что вот Тони — корреспондент, Леня Миль — переводчик, Гофман — поэт, а она, Галя, — дворник. Но рассказ был совсем не плохой…
Вскоре получилось так, что моя близкая школьная подруга увела у нее возлюбленного, и Галя С. надолго куда-то пропала. Возлюбленный стал членом общества «Память» и печатал в газете «Пульс Тушина» стихи о том, как он носит за голенищем «длинный нож». Подруга моя сорвалась с балкона в пасхальную ночь и разбилась насмерть. А Галя С. вышла замуж, родила двух детей и перестала писать стихи и рассказы.
А еще у меня в кабинете есть золотой самовар. Я купила его за бесценок в антикварном магазине в конце перестройки. Самовар символизирует мечту о нормальной жизни. Когда можно поехать на дачу, растопить его шишками и сучками и потом долго-долго, по-чеховски нудно пить чай, отгонять от варенья мух и лениво поправлять на плече шаль, постепенно обрастая детьми, внуками и всякими там невестками, снохами, зятьями и кумовьями. Но дачи у меня нет, и невостребованный самовар пребывает как «вещь в себе», уперев золотые ножки в грузинский войлочный коврик, расстеленный на пианино.
Пианино тоже есть у меня в кабинете. Его мне купили родители, чтобы меня обучала музыке старая обрусевшая голландка Фредерика Людвиговна. «Каждый палчик отделно», — писала она мне задание в тетрадь, сопровождая его, в ущерб мягким знакам, тремя, а то и пятью восклицательными.
Фредерика Людвиговна имела молодого (шестидесятипятилетнего!) мужа и выглядела как целый карнавал: она подкрашивала волосы синькой, носила красную шляпу и запудривала большие рыжие веснушки крупнокалиберной розовой пудрой «Рашель». Когда у меня не получался «каждый палчик отделно», потому что я — переученная левша и в каждой руке у меня — каверза и подвох, она темпераментно произносила бурную фразу, исполненную явного русофобства. И тогда я вкрадчиво спрашивала ее о Голландии, и она сразу же все мне прощала.
Несколько раз я ходила в консерваторию на концерты ее мужа. Где-то в задних рядах оркестра виднелась и ее голубоволосая голова. Время от времени моя учительница вдруг поднималась со стула и — к моему восторгу — била в большие золотые тарелки.
Еще два года назад я играла на пианино сонаты Моцарта и экспромты Шуберта: единственное, что у меня осталось после давнего переезда. А теперь уже почему-то не отыскать ни сонат, ни экспромтов. Пианино стоит закрытое, как некое «прошлое», о котором есть воспоминания, но к которому нет ключа. Если угодно — прошлое, которое существует, но на котором нечего больше сыграть.
Еще у меня в кабинете есть диван. Он достался моему мужу от писателя Григория Свирского, когда тот уезжал в Израиль. Диван такой широкий, что поэт Юрий Левитанский, когда он жил по соседству и часто заходил к нам пожаловаться на жестокие козни жизни и утешиться дружественной беседой под рюмочку-другую, часто, откинувшись на нем назад, засыпал поперек него, и еще оставалось место.
В ту пору его жена (одна из них) занималась спиритизмом и так наловчилась, что духи ей диктовали нечто даже без блюдца и нарисованных на бумаге букв. Она делилась со мной впечатлениями от беседы с духом Ахматовой, у которой спросила: «Анна Андреевна, а что вы думаете о поэте Цыбине, вот он — видите — сейчас идет по двору?»
«Невыразительная личность», — отвечал дух Ахматовой.
Видимо, он как-то нелестно отзывался ей и о самом Левитанском…
Над диваном висит большой старинный расписной крест с лампадой. Крест с лампадой подарил тот монах, который сначала ночевал у нас на ковре, а потом стал архиереем.
Когда же он еще не был архиереем и сам помогал вешать этот крест на стену, у нас сидел в гостях поэт N., который затеял с ним религиозный спор:
— В Бога-то я верю, а вот в лукавого — это нет, не могу, увольте.
— А во Христа веришь? — спросил будущий владыка.
— И во Христа верю.
— А кого же Он тогда изгоняет из больных и бесноватых?
— Ну это так — фигурально.
— А если тебе Господь беса покажет — тогда поверишь?
— Тогда поверю.
— И покрестишься?
— Покрещусь.
И тогда будущий владыка посмотрел на крест, осенил себя крестным знамением, положил земной поклон и сказал поэту:
— Теперь — жди.
Недавно я спросила поэта N.:
— Ну как — показал тебе Господь беса?
Он отмахнулся и фыркнул. Мы подошли к метро.
— Пока, — сказал он, — теперь я пешочком.
— Как, — изумилась я, — ведь далеко.
— А я на метро не езжу: спускаешься туда, как в ад. Страшно.
— Так сядь на автобус.
— Нет, — он решительно мотнул головой и добавил загадочно: — там ведь тоже ЗАКРЫВАЮТ ВСЕ ДВЕРИ.
На противоположной стене — прямо напротив креста — большой портрет старца Серафима.
Много лет назад меня пригласили на заработки в Белгородскую область и посулили за каждое выступление семь рублей пятьдесят копеек. Я поехала на заработки, а попала к старцу, потому что его пустынька была в той же Белгородской епархии.
Старец Серафим давным-давно умер и теперь пребывает с ангелами на небесах. В его пустыньке после него поменялось уже три священника. Но вот что любопытно: все, кто когда-либо приезжали к нему, связаны между собой как бы единым сюжетом, тонкой шелковой ниткой, из которой рыбаки плетут сеть для легких серебристых рыб.
Тот, Кто погнал меня пятнадцать лет назад на заработки под Белгород, знал, что я в нее попаду.
Что я буду стоять в резиновых сапогах на ледяном полу нетопленого храма все восемь часов уставной великопостной службы.
Что я буду скрывать у себя беглого монаха с Кавказских гор, где его хотели убить омусульманившиеся греки, и буду добывать ему — через шулеров и воров — подложный паспорт.
Что я буду в три часа ночи добираться пешком по крещенскому морозу к Ярославскому вокзалу на первую электричку в Загорск, чтобы довезти в Лавру золотой напрестольный крест, усеянный бриллиантами, который по недоразумению оказался в Москве, но который вот-вот будет взыскан с моего духовника патриархом. И пока я буду его нести по гололеду на раскатанных скользких подошвах, я буду подозрительно шататься, скользить и падать, а за мной будет медленно ехать ментовская машина, и менты, принимая меня за вокзальную проститутку, будут кричать: «Все равно не уйдешь от нас, все равно поймаем!» Но Господь покроет меня от них тьмой и метелью, и я вовремя довезу этот крест, как бриллиантовые подвески, и спасу королеву…