Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без очков я видел лишь мутные пятна вместо лиц и двигался по стенке. На следующее утро во время врачебного обхода к моей койке подошли несколько человек в белых халатах. Не видя лиц и обращаясь к халатам, я первым делом попросил вернуть очки. Высокий мужчина, по всей видимости, главный, не совсем убедительно пообещал это сделать. Однако потребовалось просить на обходах еще дважды, когда, наконец, очки вернулись — и то на дневное время. На ночь, по правилам Сербского, их требовалось сдавать медсестре.
Только теперь я смог толком понять топографию Четвертого отделения. Оно было тем местом, где изобрели карательную психиатрию. Здесь в 1960-1980-е каждого четвертого диссидента признавали невменяемым.
Через Четвертое отделение прошли почти все московские диссиденты и многие из тех, кто представлял «сложный случай» — вроде моего или Викентия. Только сюда привозили заключенных из СИЗО «Лефортово» КГБ. Для них существовала специальная палата, вернее, две смежные, в которые из коридора вела отдельная дверь, остававшаяся все время закрытой. Она была расположена сразу направо от входа в отделение, в самой двери было небольшое квадратное плексигласовое окно.
С правой стороны за «лефортовской палатой» следовал туалет. При мне это был просто толчок с проточной водой, кажется, в начале нулевых там, наконец, поставили унитазы. Затем располагалась палата на 12 человек — довольно темная, с замазанными до верха окнами. На той же стороне была большая палата, где я и находился.
С другой стороны был расположен кабинет медсестры, он же процедурная, потом еще одна палата — маленькая, всего на четыре койки, еще одна подсобная комната и выход на лестницу, которая с другой стороны вела на этажи. В Четвертом отделении не было «карцера», или «резиновой комнаты» с обитыми войлоком стенами, куда помещали буйных или — чаще — за нарушения режима. Карцеры были этажом ниже, во Втором отделении.
Если челябинская экспертиза была просто тюрьмой с больничным питанием, то Четвертое отделение было, скорее, психбольницей строгого режима. Палаты не закрывались, и в дневное время разрешалось переходить из одной в другую. Просто ходить по коридору и находиться там без дела было запрещено. За этим следил надзиратель в белом халате поверх обычной формы МВД, чей пост был как раз в коридоре.
В самих палатах за подэкспертными следили санитарки — все, как на подбор, хитроватые, приторно добрые, немолодые женщины. Они мало чем отличались от санитарок обычных психбольниц, хотя повадки все же каким-то неявным манером выдавали сотрудников МВД. Санитарки бдительно следили за всеми и в конце смены обязательно отправлялись писать свои наблюдения в журнал.
Через несколько дней нас, троих политических, собрали в маленькую палату — меня, Викентия и Незнанова. Четвертым какое-то время просидел зэк-наседка, внимательно придвигавшийся послушать наши разговоры, потом его место занял другой персонаж, тоже с «политическим» бэкграундом.
Мы жили довольно спокойно. Обедали в палате за круглым столом, потом на нем же играли с Викентием в шахматы — кроме разговоров, это было единственным доступным способом занять время. Книг в Четвертом отделении не было, не было радио и газет. Лишь однажды, в двадцатых числах июня, вернувшись с прогулки, мы с удивлением обнаружили на столе «Известия». Газета была открыта на той странице, где было напечатано «покаяние» арестованного зимой священника о. Дмитрия Дудко. Мы с Викентием только переглянулись — месседж от начальства Четвертого отделения был понятен без слов.
Викентий был православным и как раз бывал на проповедях о. Дмитрия Дудко в его храме в Подмосковье. Туда о. Дмитрий был уже давно переведен из московского храма на Преображенке в наказание за свои проповеди. Они собирали сотни прихожан, Дудко был вообще очень популярен среди воцерковленной интеллигенции. Он много писал, его книга «О нашем уповании», изданная за границей, стала своего рода катехизисом церковного ренессанса — и многократно изымалась на обысках (однажды ее изъяли на обыске у Викентия).
Отец Дмитрий много лет находился в опале у своего церковного начальства, которое периодически выводило его за штат, переводило из одного храма в другой, подальше от Москвы, и делало священнику «отеческие наставления». КГБ такой деликатностью не страдал: чекисты устраивали облавы на прихожан храма во время службы, делали ночные налеты на загородный дом Дудко, куда врывались вместе с вооруженными милиционерами, выламывая дверь. В московской квартире отца Дмитрия также устраивали обыски.
Дудко вел себя в отношении что церковных, что государственных властей бесстрашно, даже дерзко. Какое-то время после ареста, в январе 1980 года, он так же вел себя и на следствии. Тогда КГБ применил к нему свою обычную тактику — ее использовали против православных активистов и священников. Прямо в «Лефортово» к нему привозили церковных иерархов, которые объясняли, что он занимается «бесовским делом», помогает врагам России, в итоге, сыграв на национализме, склонили к «покаянию» — если не к церковному, то к политическому.
Публикация в «Известиях» была первой ласточкой. Чуть позднее, в конце июня, по московскому телевидению транслировалось выступление Дудко, выдержанное в обычной для «покаяний» придурковатой стилистике тупенького «покаявшегося грешника». Дудко на голубом глазу заявлял, что он «арестован не за веру в Бога, а за преступления» и что у него и «до ареста были сомнения в правоте своих действий». Ну, и обязательной вишенкой на торте было признание, будто бы он «поддался влиянию пропагандистских голосов».
Уже на другой день после того, как текст «покаяния» был напечатан в «Известиях», Дудко был освобожден под подписку о невыезде. Далее в своих «трудах» отец Дмитрий двинулся по спирали — правда, вниз.
Уже в августе Дудко «покаялся» снова — но только совершенно в противоположном. Он написал открытое письмо, в котором снова каялся и говорил, что «не может простить себе своего малодушия», что суд над ним — это «суд над Русской Православной Церковью, а следовательно, и над Христом». Это переполошило чекистов, которые тут же явились к Дудко и, видимо, напомнили, что свой семилетний срок он еще может получить. Тогда Дудко «покаялся» в третий раз и отказался от открытого письма. Так ему удалось сыграть роль апостола Петра — вполне по сценарию.
(Дудко пережил перестройку и распад СССР, опускаясь на каждом историческом витке все ниже. Регулярно публиковался в красно-коричневой газете «Завтра». Надиром жизни и деятельности Дудко стало написанное им предисловие к биографии Сталина авторства какого-то сталиниста. В нем Дудко столь же убедительно, как и в своих «покаяниях», объяснял, что Сталин «был верующим человеком и по-отечески заботился о России». Если учесть, что сам Дудко в результате этой «отеческой заботы» ни за что отбыл восемь лет в ГУЛАГе[41], то это можно считать уже летальной стадией стокгольмского синдрома.)
Тем временем наш сосед Незнанов немножко оттаял и начал разговаривать. Если Ададуров был своего рода антитезой типичного свидетеля Иеговы, то Незнанов был просто ходячим стереотипом из антирелигиозной агитки. Вообще-то он родился в семье последователей Истинно-православной церкви — полностью уничтоженной при Сталине. Его отец был расстрелян, мать написала формальное отречение только для того, чтобы воспитать сына. Незнанов с детства присутствовал при тайных службах, позднее стал прихожанином храмов РПЦ.