Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Такое правление не будет ли средним между аристократией и олигархией? – спросил я.
– Конечно.
– Перемена-то произошла так; но изменившееся – как будет устрояться? Не явно ли, что по подражанию отчасти прежнему правлению, отчасти олигархии, так как стоит в средине между обоими и оттого будет иметь нечто свое собственное?
– Конечно, – сказал он.
– Не станет лично почитать правителей, устранять войско от земледелия, от ремесел и других прибыльных работ, учреждать общественные столы, заботиться о гимнастических и воинских подвигах, и во всем этом подражать правлению прежнему?
– Да.
– Но только на правительственные места побоится оно возводить мудрецов, так как еще не привязало к себе этих простых и твердых стражей, а будет любить смешанных, наклоняться на сторону людей горячих и суровых, способных больше к войне, чем к миру, и потому уважать обман и уловки, и все время проводить в войне. Из множества таких особенностей не сложатся ли собственные его свойства?
– Да.
– А пристрастные-то к деньгам, спросил я, не будут ли такими, каковы бывают в олигархиях? Они станут неистово чтить во мраке свое золото и серебро, строить хранилища и особые сокровищницы, чтобы складывать и прятать в них свое богатство, и постараются воздвигнуть себе стены домов, точно гнезда, чтобы там расточать огромное свое имущество на жен и на других, на кого захотят.
– Весьма справедливо, – сказал он.
– Поэтому они будут трястись над деньгами, так как чтут их и собирают не открыто, чужие же, из угождения страсти, тратить им понравится. Тайно предаваясь удовольствиям, они станут бегать от закона, как дети от отца, когда воспитало их не убеждение, а насилие, когда истинную музу, то есть слово и философию, они пренебрегли, и гимнастику поставили выше музыки.
– Ты говоришь, в самом деле, о правлении, смешанном из зла и добра, – заметил он.
– Да, оно смешано. Из правления раздражительного очевиднейшая черта в нем только одна – соперничество и честолюбие.
– Без сомнения, – сказал он.
– Так не таково ли это правление по своему происхождению и свойствам? – спросил я. – Впрочем, начертав образ его словом, мы не со всею точностью отделали это очертание, a так, чтобы из него можно было нам только видеть, кто – человек самый справедливый и несправедливый. Ведь чрезвычайно продолжительно было бы рассматривать все правления и все нравы, ничего не оставляя.
– Правда, – сказал он.
– Каков же под этим правлением человек? Как он выходит и каким бывает?
– Я думаю, – сказал Адимант, – что по своему стремлению непременно выдвинуться он близко подходит к нашему Главкону.
– Это-то может быть, но мне кажется, что другое не таково, как у Главкона.
– Что же другое?
– Тот должен быть своенравнее, – отвечал я, – не подчиняется музам, хотя и любит их, и охотник слушать – только никак не риторику. Да такой и с слугами жесток, хотя и не презирает их, так как достаточно воспитан; с людьми же свободными он кроток, правителям очень послушен, хотя властолюбив и честолюбив, и домогается власти не красноречием и не чем-нибудь тому подобным, а делами, как воинскими, так и относящимися к воинским; поэтому любит гимнастику и звериную охоту.
– Это, в самом деле, характер того правления, – сказал он.
– Но такой, пока молод, не презирает ли денег, а сделавшись старше, не тем ли более всегда любит их, и вышедши из под влияния наилучшего стража, не обнаруживает ли природы сребролюбивой и неискренности к добродетели?
– Какого стража? – спросил Адимант.
– Музыкально настроенного слова, – отвечал я. – Оно одно во всю жизнь бывает внутренним хранителем добродетели в том, кто имеет ее.
– Ты хорошо говоришь, – сказал он.
– И этот-то юноша-тимократ, конечно, походит на то государство.
– Без сомнения.
– А характер-то его, – сказал я, – образуется следующим образом: он иногда бывает сыном доброго отца, который, живя в худо управляемом государстве, убегает и от почестей, и от властей, и от судебных мест, и от всякой подобной деятельности, а старается жить в неизвестности, чтобы не иметь хлопот.
– Да как же образуется его характер? – спросил Адимант.
– Он выслушивает, – продолжал я, – досаду своей матери, что, во-первых, муж ее – не в числе правителей, и что чрез это она между прочими женщинами унижена. Потом, что она видит, как мало отец его заботится о деньгах, и когда злословят его, не отбивается ни частно – в судах, ни публично, но переносит все такое с беспечностью. Наконец, что она замечает, как он внимателен только к самому себе, а ее и не слишком уважает, и не бесчестит. Досадуя на все это, она говорит сыну, что отец у него – человек слабый, крайне вялый, и все прочее, что жены обыкновенно поют о таких мужьях.
– И очень, – сказал Адимант, – они говорят много им свойственного.
– Ты знаешь также, – прибавил я, – что подобные вещи сыновьям таких господ иногда потихоньку сообщают и самые слуги, думая тем выразить им свою преданность, и если видят, что на ком-нибудь есть долг, а отец не нападает на него судом за деньги, или за иную обиду, то сыну его делают такие внушения: ты, когда будешь большой, – наказывай всех подобных людей, и явишься больше мужем, чем твой отец. Вступив же в общество, сын слышит другие такие же речи, и видит, что люди, занимающиеся своим делом, в государстве называются глупыми и мало уважаются. Напротив, не делающие своего, пользуются честью и бывают превозносимы похвалами. Слыша и видя все такое, а потом опять внимая словам отца и входя ближе в его занятия, отличные от занятий, усвояемых другими, он развлекается тогда обеими сторонами – и стороною своего отца, которая питает и возращает разумность его души, и стороною других, которая действует на пожелательную и раздражительную его силу, и будучи не худым человеком по природе, пользуясь однако ж худыми речами других, влечется дорогою среднею между обеими этими крайностями, и власть над собою вверяя силе средней – спорливости и раздражительности, таким образом становится человеком заносчивым и честолюбивым.
– Ты раскрыл его свойства, мне кажется, весьма хорошо, – сказал он.
– Примемся же теперь, за второе правление и за другого человека.
– Примемся, – сказал он.
– После этого, не вспомнить ли нам слов Эсхила:
по крайней мере по прежнему нашему предположению.
Этот стих читается у Эсхила иначе. Здесь Платон несколько изменил его.