Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я швырнул башмак в распахнутое окно, выходившее во внутренний двор, и он с жутким скрежетом прокатился по каменной лестнице, а потом встретил свой неотвратимый конец, расколовшись на части. Его выпотрошенные внутренности рассыпались по траве и грязи, и башмак наконец-то лишился смысла и дьявольской сущности. Жирный голубь с собратьями попрыгал среди обломков, утоляя инстинктивную жадность. Ничего не найдя, птицы вспорхнули, перемещаясь на зеленое пастбище, но толстяк – похоже, вожак их стаи – выполнил над трупом железного башмака элегантный пируэт и, уже улетая, удачно сбросил кляксы густой белой жижи, забрызгав всю груду железных обломков.
На мгновение мне захотелось прыгнуть вслед за башмаком. Я ударюсь о камни, и боль разлетится, как осколки железа. Никаких больше мыслей о Ленке и боли в колене. Но ведь целостность тела неприкосновенна. Тело важнее всего, и внутри его заключен код Вселенной, часть огромной тайны, очень значительной, даже если она никогда не будет раскрыта. Раз для Гануша тело имело такое значение, значит, оно важно и для меня, и я должен чтить его целостность, как и он. Ни за что я не стану причинять вреда телу.
Удовлетворенный в каком-то вульгарном смысле недостойной кончиной железного башмака, я пошел назад, к Карловой площади. Прага пела вокруг меня – по каким-то неотложным делам мчались велокурьеры, дружным маршем шли воины большого и малого бизнеса в начищенных ботинках и туфлях на шпильках, дети с пестрыми рюкзаками неслись вприпрыжку из рассадников мудрости и просвещения (а какое разочарование их ждало впереди!) в уют домов. Все кружило голову, восхищало – разве жизнь сама по себе не есть революция?
Мы стараемся, устанавливаем законы, суть которых – запрет, мы пытаемся постичь глубины, которых никогда не достигнем, декларируем истины и при этом сами посмеиваемся над их показным благочестием. Что за кучу противоречий породили боги, даровав нам самосознание? Без него мы могли бы бегать по лесу, как дикие кабаны, рыться рылом в грязи и выкапывать червей, жуков и орехи. А в сезон размножения завывали бы, как волки в декабре, когда альфа-самцы топчут спины и уши альфа-самок. Мы бы несколько недель спаривались, а потом на остаток года избавлялись от бремени секса.
После этого мы копили бы пищу под землей, в лисьих норах, спали весь Leden, Únor, Březen и Duben (январь, февраль, март и апрель), и нам незачем было бы тащиться за продуктами в бакалею – боже мой, этот тип уставился на меня – у меня что-то не так с лицом – мои ботинки разваливаются – нам опять угрожает Северная Корея – у меня снова разболелась спина – предоставляют ли массажные кабинеты сексуальные удовольствия и обслуживают ли они женщин, если нет, то это сексизм – у меня три года болит живот, надо бы провериться, но это такой страх и стресс, да и что этот доктор пропишет? Там, в подземном Эдеме, мы стали бы такими, как Гануш и его народ, мы плыли бы, не зная страха, несмотря на вечную угрозу от горомпедов.
Но, увы, мы такие, какие есть, нам нужны истории и общественный транспорт, нейролептики и десятки телешоу, музыка в ресторанах и барах спасает нас от страха перед тишиной, мы не можем жить без утешительного спиртного, без туалетов в национальных парках и без политических лозунгов, которые можно выкрикивать или клеить на бамперы. Нам нужны революции. Нужен гнев. Сколько раз еще Старе-Место Праги увидит кричащих, требующих перемен людей? Но на самом деле, когда люди взывают к политикам, своим лидерам из плоти и крови, не обращены ли их подлинные мольбы к Небесам? Бога ради, кто-нибудь, дайте нам хоть намек, или мы все погибнем.
Я не часть революции. Я был лозунгом на стене опустевшего дома, молчаливым свидетелем изменений погоды и настроений. Я был памятником Яну Гусу с резко очерченными щеками под аккуратно подстриженной бородой и с прямой спиной короля, а не сгорбившегося над книгой ученого, который безмолвно, со смятением в сердце и миром в душе – что и вызвало его смерть – наблюдает за Прагой. Я был Ганушем, был Вселенной и временем, был шутом, вновь и вновь исполняющим тот же танец перед новыми толпами зевак. Я был львом Богемии на гербе, темным орлом Моравии, драгоценной короной, покоящейся в витрине замка. Я навек останусь молчаливым свидетелем существования.
Проезжая по Старе-Месту, я увидел, что у конной статуи святого Вацлава собрались сотни протестующих с плакатами против Тумы и Зайица, с осуждением всех властей, что сидят в своих кабинетах и планируют будущее. Эти люди скандировали лозунги против системы, требовали перемен и надежды. День едва начался, и мне хотелось, чтобы к ночи толпа разрослась до тысяч, как в дни Бархатной революции, когда наш народ был настолько живым, что его протесты отзывались во всем земном шаре, освобождая угнетенных людей от алчности и эксплуатации. Каждый из этих людей, принявших решение надеть башмаки, взять плакат и пройти по старым камням, вместо того чтобы смотреть телевизор, совершал одиночный акт революции, становился частичкой Большого взрыва. И я был спокоен, оставляя мир в их руках.
Я оставил революцию позади. Там, где эхо от топота конских копыт по квадратным булыжникам главной площади. Где смешение языков, звучащих за пивом, или кофе со взбитыми сливками и замерзшие посетители зимних рынков, чьи перчатки промокли от грога, льющегося через край грубой кружки. Возбужденные крики мальчишек, собирающихся попробовать мороженое из абсента. Где вершители собственных судеб, те, кто любит Прагу, и те, кто любил, те, кто каждые выходные прогуливается по одной улице, проецируя голограммы истории на физическую реальность. Те, кто мечтает, и те, кто, прислонившись к статуе распятого Христа, целуется и ласкает друг друга с жадностью голодных зверей. Те, кто прыгает во Влтаву, стремясь умереть, и терпит поражение. Кто использует бесплатную газету в метро, чтобы вытереть пот, текущий со лба в битком набитом вагоне.
Вся громада истории, метрополия королей, диктаторов, сжигания книг и застывших в нерешительности залитых кровью танков. Этот город во всем, его радости, малые и большие, разделяют сотни каждодневных прохожих, торопящихся в магазины и офисы в круговерти привычного существования. Они не сдадутся. Боже, нет, они никогда не сдадутся, и, хотя я их покидал, я любил их, как только мог, и в аду, и на небесах, среди мира или смятения.
Даже если Солнце погаснет.
Я вернулся в Стршеду, деревню предков.
Домики, когда-то процветавшие, покрылись шрамами зим, стены были в глубоких трещинах, крыши провисли. Старая пивоварня заколочена досками, как кляпом, а поверх измалевана похабными граффити. Тарахтение мотоцикла прорезало тревожную тишину главной улицы, шторы на окнах отдергивались, и оттуда глядели на незваного гостя – может, он возвращается домой, но они понятия не имели куда. Окна старого магазинчика закрыты ставнями, через несколько домов от него торчало здание супермаркета «Ходовна», как пластиковая бутылка на ромашковом поле. Небо впереди было мрачное и нависшее, под мой шлем проникал кислый дух приближающегося дождя. Шрам на ноге зудел, и я не мог его почесать.
Половина ворот моего дома сгнила и рухнула, обратившись в трухлявое месиво из черных жуков и грязи. Но вторая коричневая створка устояла, навевая воспоминания о дедушке, который, чертыхаясь и кашляя, закрашивал намалеванные соседями оскорбления. Я оставил свой «Дукати» в этой грязи и, перешагнув через обломки, оказался среди высокой травы, покрывавшей каждый сантиметр двора перед домом, где торчали песочница и бочонок с зеленой застоялой водой. Стены дома покрыли лозы дикого винограда, а на коврике перед дверью возвышалась внушительная кучка высохшего кошачьего дерьма.