Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чувство религиозной экзальтации, которое Суриковым овладело, на холсте превращалось в фигуры, тона, композицию. М. А. Рутченко позднее свидетельствовал о внутреннем состоянии художника: «В приезд Сурикова в Красноярск в 1889 году услыхал он, что в Учительской семинарии есть хорошая подзорная труба; пожелал показать своим дочкам луну. В назначенное время мы с детьми явились в семинарию. Я с преподавателем П. С. Проскуряковым несли во двор станок с трубой и застряли в дверях. Протискиваясь через дверь, вздумали подурачиться и запели «Со святыми упокой». Вдруг Суриков как закричит: «Что вы, что вы делаете!..» Мы сразу прикусили языки. Надо сказать, что в это время Суриков переживал острую религиозность. Не сразу он успокоился, а мы, как школьники, попавшиеся в нехорошем деле, в смущении не знали, что нам делать. Проскуряков оправился и начал настраивать трубу. Настроивши, предложил Сурикову смотреть на луну. Суриков и дети были в восторге от обозрения луны. Настроение у Сурикова изменилось, он был с нами любезен, чувствовалось, что хотел сгладить этот инцидент»[37].
Картину «Исцеление слепорожденного» художник решился показать на очередной выставке передвижников не сразу, она оказалась для него слишком интимной, — он выставит ее лишь в 1893 году. До того ему все казалось, что стоит с картиной расстаться, как тут же вернется кошмар былого страдания.
Работая над большими своими полотнами, Суриков искал повсюду лица чистые, неиспорченные, какие были в старину, с каких не грех и иконы писать. Его «Боярыня Морозова» — образец русской мученицы за веру. Мученица жена Елизавета Августовна тоже сгорела с чистой любовью к жизни и семье. Раскольники, староверы населяли Россию, в частности Сибирь, для них вера была не предметом расслабленного быта, обихода, а нескончаемой дуалистической борьбой. «Апостол Павел, объясняющий догматы веры», не близок ли он был художнику с сибирского детства, постоянно взбудораженного бунтарями прошлого и настоящего, прибывшими в Сибирь? Куда бы, к какой теме Суриков ни обращался мысленным взором, всюду оказывалась перед ним матушка-Сибирь, и этому словесному обороту проживание в Красноярске матери Прасковьи Федоровны придавало глубоко личный смысл. Сибирь просвечивала сквозь все холсты Василия Сурикова.
Из воспоминаний М. Рутченко: «Нередко мы с ним гуляли по улицам Красноярска. Идем как-то по Качинской улице, близ старого базара. Суриков указывает мне на старый домишко с острой крышей: «Вот откуда я взял характер домов в своей картине «Боярыня Морозова»[38].
Сибирь во времена Сурикова была заповедным краем истории России, как позже долгое время была краем заповедной природы…
Многочисленные женские портреты, написанные Василием Суриковым как эскизы к «Утру стрелецкой казни», «Боярыне Морозовой», «Посещению царевной женского монастыря», показывают его модели обряженными «в платы», скрепленные по-старообрядчески (завязывать концы узлом староверкам не гоже). И эти эскизы дают ощущение величественного достоинства русской женщины. Их создавая, Суриков находит свой тип русской красоты, близкий иконописному.
Поиск этой красоты был в основе творчества и художника Михаила Нестерова. Самая знаменитая его картина «Видение отроку Варфоломею» напоена хрустальной, родниковой чистотой природы, а созданные им образы взыскующего истины нежного подростка и старца-схимника доносят до зрителя эту красоту.
Художник Михаил Нестеров в своих воспоминаниях признается, как дружны были они с Василием Суриковым в годы его восхождения, как сблизило их общее горе — смерть жен, случившаяся в одно время.
«Мое знакомство с Суриковым произошло в юношеские мои годы, когда мне было двадцать три года, в пору первой женитьбы, когда писалась мной на звание «классного художника» картина «До государя челобитчики», когда для этой картины мне нужны были костюмы XVII века и меня надоумили обратиться за советом по этому делу к автору «Боярыни Морозовой», тогда писавшейся. Вот к каким временам нужно отнести нашу первую встречу. Я знал и помню супругу Василия Ивановича — Елизавету Августовну. Дочь его, Ольгу Васильевну Кончаловскую, и сестру ее, Елену Васильевну, я знал детьми, в возрасте 6–7 лет, в том возрасте, когда был написан Василием Ивановичем с Ольги Васильевны прекрасный этюд в красном платьице с куклой в руках у печки…
Наши ранние отношения с Василием Ивановичем были наилучшими. Я бывал у него, он также любил бывать у меня, видимо, любуясь моей женой, — любовался ею не он один тогда.
Скоро наступили для нас с Василием Ивановичем тяжелые годы. В июне 1886 года умерла моя Маша. Через год или два, не помню, не стало и Е. А. Суриковой. С этих памятных лет наши отношения, несмотря на разницу лет, углубились, окрепли на многие годы, вплоть до того времени, когда дочка Василия Ивановича, Ольга Васильевна, стала Кончаловской, а сам П. П. Кончаловский занял в душе Василия Ивановича первенствующее и никем не оспоримое место.
Тогда же, в ранние годы, в годы наших бед, наших тяжелых потерь, повторяю, душевная близость с Суриковым была подлинная, может быть, необходимая для обоих. Нам обоим казалось, что ряд пережитых нами душевных состояний был доступен лишь нам, так сказать, товарищам по несчастью. Лишь мы могли понять некоторые совершенно исключительные откровения, лишь перед нами на какое-то мгновение открылись тайны мира. Мы тогда, казалось, с одного слова, с намека понимали друг друга. Мы были «избранные сосуды». Беседы наши были насыщены содержанием, и содержанием до того интимным, нам лишь доступным, что, войди третий, ему бы нечего было с нами делать. Он бы заскучал, если бы не принял нас за одержимых маньяков в бредовом состоянии. Мы же, вероятно, думали бы, что этот несчастный, попавший в наше общество, был на первых ступенях человеческого состояния, и постарались бы от него поскорее избавиться. Так высоко парили мы тогда над этой убогой, обиженной судьбой, такой прозаической, земной планетой. Вот чем мы были тогда.
Сам Василий Иванович позднее и по-иному переживал свое горе. Тогда говорили, что он после тяжелой, мучительной ночи вставал рано и шел к ранней обедне. Там, в своем приходе, в старинной церкви он пламенно молился о покойной своей подруге, страстно, почти исступленно бился о плиты церковные горячим лбом… Затем, иногда в вьюгу и мороз, в осеннем пальто бежал на Ваганьково и там, на могиле, плача горькими слезами, взывал, молил покойницу — о чем? О том ли, что она оставила его с сиротами, о том ли, что плохо берег ее? Любя искусство больше жизни, о чем плакался, о чем скорбел тогда Василий Иванович, валяясь у могилы в снегу? Кто знал, о чем тосковала душа его? Но миновала эта пора, как миновало многое в его незаурядной жизни. Успокоились нервы, прошли приступы тоски-печали. Стал Василий Иванович жить, работать, как и раньше. Написал как финал, как заключение к пережитому свое «Исцеление слепого»…»[39]