Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гордеенко, чего медлишь? Стреляй!
А у Гордеенко, как назло, — перекос ленты. Он задергался, загорелое лицо стало таким же белым, как и усы, поспешно поднял пластину затвора, пальцами подергал ленту, ставя патрон прямо, выматерился со злою тоской… Красный командир издали направил на него ствол маузера и выстрелил. Гордеенко вскрикнул и повис на пулемете.
— Гордеенко! — калмык почувствовал, как горло ему ожег горячий воздух, оттащил пулеметчика от «максима», громко щелкнул планкой затвора.
Красные находились совсем рядом — впереди по-прежнему несся командир, кричал что-то яростно, но крика его Бембеев не слышал. Калмык спокойно выправил ствол и дал короткую очередь. Несколько красноармейцев поспешно нырнуло в траву, командир взмахнул маузером, призывая подчиненных следовать за ним, ощерил рот в крике — стали видны красивые белые зубы.
Калмык бил прицельно и был уверен, что попадет, но командир красных как ни в чем не бывало продолжал бежать словно заговоренный, взмахивая маузером, высоко вскидывая ноги, чтобы не запутаться в траве. «Шайтан, — мелькнуло в голове у Бембеева тревожное, — демон!» Ему показалось, что пули прошили красного командира насквозь, будто воздух, и унеслись в пространство, не задержавшись в плоти.
Он дал еще одну короткую очередь — опять мимо! Может, ствол у пулемета раскалился и стал кривым? Нет, ствол не кривой — бежавшие рядом красноармейцы снопами падали на землю. А их командир продолжал прорываться к макушке высоты.
Бембеев опять сшиб вначале одного аскера, потом другого…, по командиру стрелять не стал, поскольку думал — бесполезно, но в следующий миг все-таки навел толстый ствол на тонкую гибкую фигуру, придавил пальцем гашетку. Пулемет встряхнуло, железные колеса выдернулись из углублений, рассыпали вокруг себя комки жесткой сухой земли и вновь вернулись в пазы. Командир чуть отклонился в сторону, но не упал, не споткнулся — он продолжал бежать!
Следующей короткой очередью Бембеев отсек еще трех красноармейцев. Красный командир остался один. Он добежал до самой макушки, и когда калмык поднялся ему навстречу, вскинув маузер, нажал на спусковой крючок. Тот щелкнул пусто. Лицо командира исказилось, он взмахнул пистолетом как увесистой железякой, хотел было опустить рукоять на голову калмыка, но Бембеева не надо было учить искусству драки. Он подставил под руку нападавшего свой кулак, сделал короткое ловкое движение, и оружие полетело в траву.
Ошеломленно крякнув, красный командир выпучил глаза, чтобы лучше рассмотреть противника, в следующее мгновение изо рта у него вместе с капельками крови вылетел всхлип, и, вскинув ноги, он головой уткнулся в горку земли, воздвигнутую каким-то зверьком.
— Полежи тут, отдохни, — велел ему калмык.
Командир находился без сознания — калмык, поднаторевший в хитроумных приемах борьбы, приложил его крепко.
Высота была пуста. Часть красноармейцев полегла, часть попряталась в густой траве. Бембеев задрал красному командиру гимнастерку, оголяя пуп, выдернул из галифе тонкий кожаный ремешок, завернул пленнику руки за спину и, туго перевязав их, подергал за конец ремешка — не развяжется ли. Над высотой плавал кудрявый, щиплющий ноздри дым, цеплялся за стебли, за полынь и репья.
На станции еще не закончился бой. До высоты доносились звуки стрельбы, несколько раз тявкнул и смущенно умолк легкий английский пулемет. У дутовцев таких не было — значит, стреляли красные.
Соседняя высотка была вздыблена, она как будто съехала набок, на теплой дымящейся земле лежали люди. Снаряд смешал их вместе, сгреб в кучу, и красных, и белых. Так и придется их вместе хоронить. Кровь этих людей стала общей. И земля у этих людей одна. И вера. Только знамена разные.
Несколько минут калмык лежал молча у пулемета, ловил каждый звук, каждое шевеление. Люди по правую руку от него тоже лежали неподвижно, впитывали все звуки, доносившиеся до них, кажется, не веря в то, что красноармейская атака не повторится. А ведь не появись они тут раньше на полчаса — лежали бы сейчас, задрав носы к небу, в неудобных позах, и ничего им не надо было бы — ни власти, ни Оренбурга, ни любимого атамана, ни стакана самогона, который хорошо бы пропустить перед всякой атакой… Но Бог распорядился так, чтобы выигрыш оказался у них.
Гордеенко лежал ничком, уткнувшись головой в землю и неловко вывернув руку. У калмыка защемило сердце — безвольно подмятая рука — плохой признак. Он тряхнул напарника за плечо:
— Иван!
Гордеенко не отозвался. Калмык перевернул его на спину, приподнял голову. Крови нигде не было, на лоб свесилась тяжелая светлая прядь, щеки были бледными. Пуля угодила Гордеенко под ключицу, кровь хлынула в рану, но тут же запеклась, плотно закупорив пулевое отверстие, будто пробкой. Ивана Гордеенко надо было срочно уносить вниз, к врачам — из Тургая в Оренбург с атаманом шли два дотошных старичка, которые помнили, наверное, еще баталии на Шипке.
— Еремей! — позвал калмык своего приятеля.
Еремеев проверил, не спрятались ли где на склоне красноармейцы. И в жестокости, и в коварстве, и в способностях обмануть, перегрызть друг дружке горло враждующие стороны были достойными соперниками. И теперь он выволок из густой травы пятерых, озадаченно почесал затылок — не рассчитывал на такую добычу:
Калмык поднес к глазам бинокль. На орудийной платформе шла драка — люди безжалостно калечили друг друга, вышибая из черепов мозги, кроша зубы — в общем, были заняты делом. В других вагонах уже всё стихло — дутовцы захватили их. Оставалось проверить соседнюю высоту, срезанную тяжелым артиллерийским снарядом.
Она оказалась насквозь пропитана кровью, — ни одного живого места, — сраженные, изрубленные осколками люди, изувеченное оружие, дым, ползущий откуда-то из-под земли, отдающий жареным мясом, кровью, еще чем-то страшным, вызывающим дрожь и оторопь даже у бывалых людей. На соседней высоте осталось в живых только шесть человек.
В этом бою за бронепоезд с первой минуты до последней участвовал Дутов, сам, лично; ему важно было, чтобы казаки видели — атаман с ними. Сознание собственного участия в событиях рождало в нем и гордость, и удовлетворение, и желание действовать дальше — все вместе. Кроме того, он считал, что его личное участие во всякой схватке отныне имеет политическое значение.
— Пусть народ видит и знает, кто руководит им, — сказал он Акулинину.
В темных глазах Дутова сверкнули две горделивые молнии, рука сжимала и разжимала эфес дорогой персидской сабли, подаренной в Тургае:
— Пусть знает наши имена!
Начальник штаба Поляков по обыкновению молчал. В казачьей среде он, не казак, был чужим человеком и ощущал это остро, нервно, иногда от чувства ущемленности у него даже дергалась кожа в подглазьях, а голос делался каким-то старческим. Но чаще всего он предпочитал молчать. Форму он носил не казачью, — полевую, хотя в торжественные моменты менял погоны на серебряные генштабовские, способные украсить любой мундир. Впрочем, некоторые не принимали Полякова и с генштабовскими погонами. Дутов это знал и как мог его защищал.