Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошел в спальню взглянуть на отца. Он лежал на большой кровати из орехового дерева, где провел с матерью тридцать семь лет, как обычно в пижаме в голубую полоску, но его застывшая поза и слишком бледный оттенок кожи были не как у спящего. На лице замерли тревога и изумление — человека, который вот-вот погибнет в автомобильной аварии, но еще пытается её избежать. Видимо, он успел в страхе открыть глаза и увидеть смерть. Я хорошо помнил каждую морщинку на его руках, крепко сжимавших сейчас одеяло, все их линии, родинки и волоски; то были знакомые мне руки; я помнил запах одеколона, которым они всегда пахли: в детстве они множество раз гладили меня по голове и спине. Но сейчас стали такими неестественно бледными, что я отшатнулся и не смог их поцеловать. Хотел было взглянуть на тело отца, но одеяло за что-то зацепилось, и я не смог его поднять. Постаравшись, наконец стянул и из-под него показалась левая нога. Я внимательно посмотрел на большой палец: у меня на ногах большие пальцы были точь-в-точь как у отца — особенной, необычной формы. Её можно разглядеть на фотографии, на фрагменте одного старого черно-белого снимка, который я специально увеличил и поместил в мой музей памяти. Сходство наших пальцев заметил в свое время давнишний приятель отца, Джунейт. Это было двенадцать лет назад, когда мы сидели на пристани в Суадие. Потом, всякий раз, встречая нас вместе с отцом, спрашивал: «Ну что, как там поживают большие пальцы?»
Когда закрылась дверь спальни, мне захотелось плакать; и хотя думал я об отце, плакать хотелось по Фюсун. Но слез не было. Внезапно я увидел комнату, где мать с отцом провели столько лет, другими глазами. Она всегда оставалась тайным, интимным средоточием моего детства, центром моей жизни; здесь пахло лимонным одеколоном, пыльными коврами, паркетным лаком, деревом и мамиными духами. На прежнем месте висел барометр, который отец показывал, взяв меня на руки; и знакомые до боли в сердце занавески. Но теперь, казалось, центр моей жизни растворился, исчез, и прошлое утекло в землю.
Открыв шкаф, я посмотрел на отцовские галстуки и ремни, давно вышедшие из моды; подержал его старые туфли, которые продолжали чистить и полировать, хотя отец не носил их много лет. В коридоре послышались шаги, и мне почему-то стало страшно, будто меня сейчас поймают на месте преступления, как в детстве — роющимся в этом шкафу. Я быстро захлопнул его скрипучую дверь. На комоде в изголовье кровати стояли бутылочки с лекарством, лежали сложенные газеты и вырезанные из них кроссворды, старая, любимая отцовская фотография времен службы в армии, на которой он пил ракы с друзьями-офицерами, очки для чтения, и зубной протез в стакане. Я взял протез, завернул в платок и положил в карман, потом пошел в гостиную и сел перед матерью, в отцовское кресло.
— Мама, папины вставные зубы я взял себе. Не беспокойся, что не найдешь их, — сказал я ей.
Она кивнула, словно соглашалась: «Бери что хочешь».
Ближе к обеду дом наполнился множеством людей: пришли родственники, знакомые, друзья, соседи. Каждый целовал матери руку и обнимал её. Я почувствовал, как люблю всех этих людей, как мне нравится домашний шум и тепло дома и как я счастлив среди родственников и друзей, среди мужчин и женщин с детьми. Дверь в квартиру была открыта, лифт не замирал ни на секунду. Вскоре собралась толпа приглашенных, что напоминало праздничные дни. Я старался, как и все, говорить шепотом. Помню, в какой-то момент мы сели на диван с Беррин и подробно обсудили нашу родню. Беррин сумела прекрасно приглядеться ко всем, теперь она знала мою семью лучше меня, и мне нравилось это. Затем с кем-то поговорили о последнем футбольном матче — я видел его по телевизору в вестибюле гостиницы «Фатих» («Фенербахче» — «Болуспор» 2:0). Потом сели за стол, накрытый стараниями Бекри, который нажарил, несмотря на переживания, пирожков.
А еще я часто заходил в родительскую спальню и внимательно смотрел на отца. Но нет, он не двигался. Иногда я снова открывал в спальне шкаф, выдвигал ящики и трогал вещи, каждая из которых теперь наполнилась воспоминаниями. Теперь все эти вещи, большая часть которых мне была хорошо знакома с детства, превратились в драгоценных хранителей утраченного времени. Я выдвинул ящик комода и, вдыхая смесь запаха дерева и сладкого сиропа от кашля, долго, как картиной, любовался лежавшими там старыми телефонными счетами, телеграммами, коробками с аспирином и отцовскими лекарствами. Помню, прежде чем отправился с Четином улаживать похоронные дела, долго смотрел с балкона на проспект Тешвикие, и передо мной оживали фрагменты моего детства. Со смертью отца не только привычные предметы, но и знакомый вид улиц превратились в цельную, связанную единым смыслом картину незабвенных воспоминаний о безвозвратно утраченном мире. Так как возвращение домой означало для меня отчасти возврат в центр былого единства, то я был несказанно рад, как едва ли может радоваться мужчина, у которого умер отец, хотя из-за своего воодушевления испытывал угрызения совести. В холодильнике оказалась маленькая бутылочка «Йени Ракы», половину которой отец выпил за ночь до смерти, и когда гости ушли, мы с матерью и братом допили её.
— Видите теперь, как ваш отец со мной обращался? — причитала мать. — Даже умер, не сказав ничего.
После полудня тело отца увезли в морг при мечети Синан-паши в Бешикташе. Мать не сменила постельное белье, потому что ей хотелось спать, вдыхая запах отца, который удержали наволочки и простыни. Нам с братом удалось уложить её только очень поздно, и то дав снотворное. Она немного поплакала, но все же заснула. Осман ушел к себе домой, а я лег в кровать и вспомнил, что наконец сбылась моя детская мечта: мы с мамой остались вдвоем одни в доме.
Радость, которую я не мог скрыть даже от себя, проистекала еще и от надежды, что Фюсун, возможно, придет на похороны отца. Ради этого я велел напечатать некролог в центральных газетах и упомянуть в нем фамилии всех родственников семьи. Мне казалось, родители Фюсун прочитают его и обязательно объявятся. Интересно, какую газету они читают? О похоронах они могли узнать и от других родственников, фамилии которых были перечислены в некрологе. Мама за завтраком просмотрела все газеты. Она то и дело бормотала:
— Садык с Саффетом и мои родственники, и вашего покойного отца, поэтому их надо было написать после Перран с мужем. И дочери Шюкрю-паши, Нигян, Тюркян и Шюкран не на месте...[14]Арабку Малику, первую жену дяди Зекерии, тоже упоминать не нужно было... Она замужем за ним была самое большее три месяца... А бедную дочурку вашей тети Несиме, старшей сестры вашего отца, умершую в двухмесячном возрасте, звали не Гюль, а Айшегюль... Кто вам это рассказал и написал?
— Матушка, это ошибки наборщика, ты же знаешь газетчиков... — объяснял Осман.
Она то и дело поглядывала из окна на двор мечети Тешвикие и размышляла, что ей надеть, а мы оба пытались убедить её, что погода слишком холодная, да и снег идет, чтобы ей выходить из дома. «Ведь если вы придете в мехах, матушка, будто на прием в „Хилтоне", будет не очень хорошо», — убеждали мы.
— Хоть умру, а на похороны вашего отца все равно пойду, — упорстовала мать.