Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он все же прыгнул в бассейн! С бортика, когда никто не видел, и воздух в надувных рукавах удержал его на поверхности. Сначала голова его оказалась под водой, но он не испугался, потому что решил, что он смелый.
– У него получилось! – крикнула я. – Он не побоялся!
Пусть он и теперь не боится.
Я обнимаю его, и от него пахнет приятнее всего на свете.
Здесь такой ужасный запах, и это пахнет от нас, папа, ты должен прийти за нами или послать кого-нибудь, кто заберет нас отсюда, иначе нас убьют, и мы попадем на небо к Богу и Иисусу.
Тут все хуже и хуже. Мы написали и накакали, и никто не убирает.
Я вижу их ноги через щель под дверью.
Свет чернеет, когда они приближаются.
Они ругаются.
Голоса у них испуганные.
Как будто страшный зверь догнал их в лесу и сейчас проглотит – такие у них голоса, папа.
Мы плачем. Я плачу, и он плачет, но мы больше не кричим, потому что сколько ни кричи, холодный страх в животе не рассасывается.
Я боюсь, папа, и братик боится, и это может кончиться, только если ты придешь и заберешь нас. В прошлый раз, когда они открыли дверь, мы пытались выскочить, и они побили нас. Теперь мы сидим, забившись в угол, папа, чтобы держаться как можно дальше от них, и, может быть, они тогда забудут о нас, и тогда мы сможем убежать, скрыться в лесу, исчезнуть.
Но там ящерицы. Когда дядьки показали их нам, когда мы прилетели сюда на самолете, я поняла, что ты вовсе не ждешь нас, как они говорили.
Пауки.
И змеи в своих норах.
Они захотят укусить нас, вонзить в нас свои горячие зубы, сделать нас ядовитыми, чтобы никто больше не смог обнять нас, чтобы мы никогда больше не почувствовали чье-то теплое прикосновение к нашей коже.
* * *
Если постучать пальцем по аорте, то она просыпается. Становится толстой и синей, и еще много осталось мест на моих руках и в локтевых сгибах, куда можно вонзить иглу.
Под землей так хорошо…
Здесь мне никто не мешает – во всяком случае, по большей части здесь я могу запустить иглу в огнедышащий вулкан и дать его содержимому перетечь в мое тело, словно магме, заставить меня забыть о прошлом и будущем.
Боль, когда игла протыкает кожу, чудесна, потому что я знаю – скоро исчезнет та другая, большая боль. Я ложусь на сырые камни, слышу, как вагоны метро проносятся туда-сюда надо мной, а затем я опускаюсь в мягкую постель, ощущаю, как меня обнимает теплая вода, и это сама любовь ласкает меня – пока любовь не исчезает и снова становится недостижимой.
Годы прошли.
Я исчезла, ушла из семьи, сменила имя, чтобы все те, кто ненавидит меня и желает мне зла, не могли меня найти. Я живу в подземелье, воруя то, что попадется под руку. Я живу одна, но иногда появляются они, мужчины, и я не знаю, что они делают со мной, и так произошло то, что не должно было произойти, чего не могло произойти в таком изношенном и измученном теле.
Я рассталась с вами в тот же день, как вы появились из меня на свет.
Я покинула больницу, вернулась в свое подземелье. Ради любви я отвернулась от вас – чтобы вы не попали под их власть, потому что они – совокупное зло всего мира, как черная лампа, которая затеняет солнце и посылает свои гнойные лучи в человеческую жизнь, решая наперед, что и как будет.
Только в подземелье я скроюсь от их кровавых лучей.
Кто-то идет?
Еще один укол. Кто вы такие? Вы вернулись? Я не хочу встречаться с отцом. Он хуже всех них.
Я исчезаю из самой себя, а когда я просыпаюсь, передо мной – самый ужасный монстр.
Не знаю, как я снова оказалась здесь.
Я сижу в овальной комнате, обшитой деревянными панелями, и держу за руку своего умирающего отца. Он крепко сжимает мою руку, но я знаю, что он не намерен просить прощения – такого слова просто нет в его словарном запасе. Раскаяние – то чувство, которого он никогда не испытывал.
Тем не менее я здесь.
Но никого других. Никого из тех монстров – моих братьев-.
Я держу отца за руку, и я с ним в его последний час, хотя ненавижу его.
Сама я уже давно мертва. Я умерла, когда умерли вы, мои девочки, и давным-давно. Вы ведь здесь, мои девочки, не так ли?
* * *
Мы не знаем, почему мы здесь.
Почему мы должны смотреть на тебя, когда ты стоишь на коленях перед кроватью больного в самой дальней комнате этой огромной квартиры?
Шторы опущены. Снаружи темно, и свет звезд скользит по воде, где катера проносятся среди маленьких лодочек, и люди прогуливаются по набережной, где старые деревянные лодки пахнут смолой.
Ты знаешь, кто мы такие, не так ли?
Мама, она должна быть здесь, с нами. И папа. Но вместо этого нас принесло к тебе. Почему? Чего такого мы не знаем – мы, которые должны теперь знать все.
Мама.
Тот мужчина с подушкой в твоей палате – кто он? Как он мог так поступить? Может быть, ему пришлось сделать это с тобой, с нами, чтобы спасти других от того же самого?
Все, наверное, невиновны, кроме алчных.
Они не попадут сюда, где мы.
Они попадут к пылающим червям, к огненным варанам, которые едят человеческое мясо, пока не лопнут и из их окровавленных кишок не потекут сотни новых голодных варанов.
Те, другие дети заперты во дворе этого места.
На этом месте невозможно отдыхать.
Здесь можно только кричать.
– Ну, и что нам теперь делать, черт подери?
Свен Шёман сидит, откинувшись на спинку дивана в своей гостиной, и воспринимает слова Малин скорее как констатацию факта, нежели как вопрос.
Форс прихлебывает чай, который только что принесла ей жена Свена, чтобы смыть острый вкус вестерботтенского сыра, который остался во рту после только что надкушенного ею бутерброда.
В саду у Свена совсем темно.
Узнав новость про Ханну Вигерё, Малин поехала прямиком к нему. Ей хотелось обсудить это напрямую со Свеном, прежде чем бить в большой барабан, в спокойной обстановке выяснить, какой оборот примет следствие теперь, когда Ханна Вигерё была убита в своей палате. И пусть другие поспят, потому что им всем нужен отдых, пусть они успокоятся, а не кидаются во все стороны, словно пытаясь убежать от взведенной бомбы, которую отделяют от взрыва несколько коротких секунд.
– Да, что же нам теперь делать?
Малин откусывает еще кусочек бутерброда. Думает об одиноком семействе Вигерё, у которых, похоже, не было ни родственников, ни друзей, так что никто даже не навещал Ханну в больнице. Что там сказал старичок, торгующий сосисками, – что они часто приходили туда в первой половине дня?