Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты что, влюбилась? В друга отца? В человека намного старше тебя? Наконец, просто в главаря бандитов, которые крышуют ларьки, собирают дань с торгашей, торгуют водкой, контролируют авторынки, проституцию и еще бог знает что? Ты что, дура?!»
Самовнушение не действовало, и она снова грезила о нем.
Не удивительно, что она стала отдаляться от Сашки. С того памятного дня, когда ей приспичило объявить Климу, что она девушка свободная, ей по причине внезапной щепетильности пришлось наложить мораторий на их с Сашкой отношения. Поначалу она испытывала некоторое душевное и телесное неудобство, но довольно быстро и то, и другое испарилось, и ей даже нравилось последовательно и неуклонно истязать себя соблюдением любовного поста.
Отказывая Сашке, она изобретала предлоги и так запуталась в них, что месячные теперь приходили к ней в четыре раза чаще, голова болела каждый вечер, а усталость стала лучшей ее подругой. Почти каждый вечер она, испытывая умеренные угрызения совести, выслушивала его минорно-насмешливое нытье, отвечая невпопад и думая о том, что пожелай Клим ей позвонить, ему не пробиться до нее из-за занятости телефона. Ей ли звонят, она ли подолгу болтает, а если да, то с кем – господи, ведь он мог подумать, бог знает что! Но Клим не звонил, и однажды она, не выдержав разрушительного наваждения по имени «друг отца», разрешила Сашке прийти, надеясь любовными пытками заставить себя вернуться к нему. Он явился с бутылкой вина и тортом, полвечера потчевал ее затхлыми новостями, полными едких замечаний и беспочвенных ожиданий, а когда полез целоваться, она шарахнулась от него и дала волю раздражению, сказав ему буквально следующее:
«Ты как зеленый цвет: все работают, а ты только отражаешься в пространство! Делай же что-нибудь!»
Он с изумлением посмотрел на нее и, ничего не сказав, ушел. Три дня его не было слышно, на четвертый он позвонил, и она ласково и виновато с ним говорила. Ободренный, он вернулся к роли надоедливого, бесперспективного любовника.
И тогда она решилась. Найдя повод серьезным, она позвонила Климу и, стесняясь, спросила, нет ли у него на примете квартиры, которую можно было бы снять. «Есть!» – не задумываясь, ответил он. Она спросила, когда могла бы переехать, и он ответил: «Хоть завтра!» Она поинтересовалась, где находится квартира, и он сказал: «Посмотри в паспорт. Это адрес твоей прописки». Она спросила… Но он тут же ответил, что пусть она остается завтра дома, приедет машина с людьми и перевезет ее. Пролепетав «Спасибо…», она растерянно опустилась на диван.
Ее перевезли в чудесную, светлую, теплую, тихую двухкомнатную квартиру на пятом этаже с видом на восход и закат, а вечером заехал Клим, позволил поцеловать себя в щеку и сказал, что завтра в это же время придет на новоселье. Весь следующий день она готовилась к приему: привела в порядок квартиру, соорудила стол и забралась в экспериментальное вечернее платье – голые плечи и серебристо-лунный отлив до пола. Черное платье к белым рукам.
В восемь вечера приехал Клим – в ее черной рубашке и с красными розами. Взглянув на нее, он смутился и торопливо отвел глаза. Сев за стол, они три часа вели обжигающе-душевный разговор.
Выяснилось, что звали его на самом деле Владимир Николаевич Клименко, что отца он не помнил, а мать умерла пять лет назад, что ему сорок шесть (господи, всего сорок шесть!) и что он не женат (спасибо тебе, господи!). Ни сестер, ни братьев.
Он не бандит и не вор, и в тюрьму попал почти за то же, что и ее отец. Правда, ее отец очутился там по собственной глупости, а он за то, что отбиваясь от двоих, одного по неосторожности убил. Хоть и были они никчемными людишками (разбоем промышляли), но срок ему все же впаяли – дали восемь лет. Там он в семьдесят первом и встретил ее отца – тот уже пять лет как парился и к тому времени к авторитету «мужиков» близко стоял. Приглянулся ему Клим или что, но крепко он ему помог на первых порах – обучал и прикрывал, говорил, куда можно лезть, а куда нет, с кем можно дружить, а с кем нельзя. К семьдесят пятому он, Клим, тоже поднялся, и когда блатные захотели при нем одного пацанчика опустить, вступился за него. «Опустить? Как это?» – спросила она. «Лучше тебе, Алла, про это не знать…» – отвечал он.
Короче, был у блатных один пес – не пахан, нет, но очень хотел им стать, и задумал он меня на ножи поставить. Но твой батя про это вовремя узнал и предупредил. Если бы не он, меня точно замочили бы во сне, а так мы с ним и еще с двумя корешами встретили ночью блатных и сильно их покалечили, а главному псу память отбили. Скажу тебе так: твоему отцу в драке равных не было! Один мог пятерых уложить! В общем, там расклад такой был – мы блатным на сходке предъявили беспредел. Пацанчик – наш, а нашего трогать нельзя. К тому же пахану было выгодно, что мы пса его завалили – одним конкурентом меньше стало. Ну, в общем, порешили миром. Мне этот случай сильно помог, и когда авторитет «мужиков», а за ним и твой батя откинулись, авторитетство мне досталось. С ним я спокойно до свободы дотянул и в семьдесят девятом вернулся в Москву.
Мы ведь с твоим отцом много о жизни говорили, он мне рассказывал, что у него жена есть и дочка растет, которую он никогда не видел. Натурально, мы с ним адресами обменялись, и он ко мне в восемьдесят первом в гости приезжал. Сильно жалел, что не срослось у него с твоей матерью, говорил, что дочка Алка – вот я почему-то хорошо запомнил твое имя – что дочка совсем уже большая, и что нигде он толком устроиться не мог. Я ему предлагал в Москве остаться, но он сказал, что поедет на родину, на Дальний Восток. Потом уже, года через два узнал я от наших, что порезали его по пьянке, уж извини меня за подробности, царство ему небесное… Что поделаешь – судьба…
Да, вот и я – сначала пытался на путь исправления встать, на заводе работал, а как этот бардак начался, сколотил друзей и… Ну, да ладно, об этом как-нибудь в другой раз… Только скажу тебе так: мои друзья – люди достойные. Среди нас много бывших зэков, но нет воров. Хотя ментов мы тоже не любим…
Когда он собрался уходить, она, глядя ему в глаза, тихо сказала:
«Останься…»
Его лицо мучительно дернулось:
«Алла, я ведь не для того тебе помогаю, чтобы спать с тобой…»
«Останься!» – твердо сказала она, надвигаясь на него губами.
И он остался…
«Климушка, Климушка мой! – остывая после скоротечной и неловкой для обоих близости, шептала она сквозь нежные, как дыхание поцелуи. – Я очень, очень, очень тебя люблю!»
…Алла Сергеевна откинулась на спинку кресла и смахнула с ресниц дрожащее, сверкающее изображение сцены. Если бы по гипотетическому разгильдяйству режиссера финал третьего действия сыграли раньше его начала, то Гремин пел бы сейчас густым голосом ее мужа:
«…Она блистает, как звезда во мраке ночи
В небе чистом,
И мне является всегда
В сиянье ангела,
В сиянье ангела лучистом!..»
Но нет – свою арию Гремин уже исполнил…
Боже мой, боже мой, боже мой! Что это, что это, что это? Разве это правда, разве это возможно, разве такое бывает? И слезы, и смех, и радость, и боль, и шепот, и стон, и все чувства наизнанку – и все это с ней, все это в ней, все это она!