Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взглянул на свои руки — морщинистые, с уже проступившими на тыльной стороне старческими пятнами. Такие же пятна, морщины и шрамы — он знал это — покрывали и его лицо между поседевшей головой и седоватой бородой. Другим состариться не пришлось, подумал он. Они окончили свой путь до срока, до того, как прозвучали вопросы с ответами, когда все еще было свежо, просто, легко. Всё — плавать, выживать, убивать и умирать. А он теперь в одиночестве свершает свой путь назад, потому что так сказал женщине с зелеными глазами и потому что сгинули один за другим (причем многие — в полном расцвете юности) остальные — герои, чистые сердцем и одновременно жадные до приключений, твердо знавшие, что их поглотит слава, авантюра, собственная репутация. Что их так или иначе прославят боги, поэты, люди. Что за них отомстят друзья. И было так легко погибнуть в кораблекрушении или в бою, утонуть во вражьей крови. Прямо и просто, без колебаний и околичностей. Здравствуй и прощай. Мрамор, фотографии, посмертная слава. В те далекие времена любой дурак еще мог уповать на это. Надеяться, что по нему заплачут друзья и возлюбленные. И будут скорбеть сотни грядущих поколений.
Он продолжал рассматривать свои руки, и ему вдруг почудилась кровь под ногтями. Попытался было отыскать этой крови место в памяти, но вскоре сдался. Слишком много морей, слишком много абордажей, слишком много осажденных городов и горящих Трой у него за спиной, слишком много походов по морям под небесами, где не было богов с тех самых пор, как они перестали тревожить его своим гневом или своими милостями. В конце концов, это могла быть чья угодно кровь. Врага или друга. Или собственная его кровь.
Он потер пальцы о брючину. И вдруг спросил себя: а что происходит с человеком, если он не умирает? Если продолжает жить, и уходит далеко, и вспоминает? И седеет от этих воспоминаний. Что было бы, если бы Патрокл или Гектор выжили и, преобразившись в Улисса, бороздили бы моря и земли, населенные таможенниками, чиновниками, полицейскими и образцовыми гражданами? Рассудительными и благоразумными циклопами. Земли, обильные пещерами, где, чтобы выжить, ты должен называться «Никто».
Мир делится, подумал он не без грусти, на тех, у кого есть кровь под ногтями, и на тех, у кого ее нет. Или они ее не замечают. Чужую или свою собственную. Кровь того, чем мы были прежде. Чем стали ныне.
Погруженный в свои думы, он побрел дальше. И уже ничего не насвистывал. Дорога теперь круче шла в гору, идти стало трудней. Он остановился на середине передохнуть и не поддался искушению обернуться, поглядеть назад, на клинок моря за спиной, блистающий среди древесных крон. Неподвижно постоял еще немного, всматриваясь в дорогу, вившуюся впереди, и нежелание идти дальше, как неподъемная кладь, пригибало его к земле. Полное отсутствие интереса к отрезку пути, который еще предстояло преодолеть, чтобы добраться до свинарника — символа ближайшего будущего, — и дворца на Итаке, и всего того, что Афина, женщина с зелеными глазами, припасла для него, никак не распространялось на то, что осталось позади. И беспокойство — смесь тревоги и вялой неохоты — владело им не потому, что он отдалялся от порта, а потому, что каждый шаг приближал его к тому краю, который теперь, по прошествии стольких лет, был ему глубоко безразличен. «Ностос», — пробормотал он с горькой насмешкой. Возвращение. Внезапно нестерпима стала ему сама мысль, что он идет к очагу, тепло которого уже забыл, что ощутит под пальцами увядшую кожу той, кто стал ему посторонней, услышит шаги сына, чьего взросления не застал. Увидит лук и, весьма вероятно, сам теперь не сумеет его натянуть.
И ни одна из тех теней, которые я тащу с собой, подумал он напоследок, не имеют ко всему этому никакого отношения.
Он по-прежнему стоял в нерешительности, когда издалека донесся собачий лай. Лай молодых псов, родившихся уже без него, не знающих запаха его тела, ласки его рук, строгости его слов. Старые собаки вроде Аргуса давно умерли, подумал он, или одряхлели так, что не могут учуять в пришельце юного сильного хозяина, когда-то ушедшего из дому вслед за мечтой, время от времени бросающей сотни кораблей в море, а тысячи мужей — в битву, ибо война за Прекрасную Елену, поиски Эльдорадо или промысел белого кита — все это не более чем предлог для исполнения старинного обряда. Вот и я, сказал он себе, превратился в одного из тех, кого не знают собственные собаки.
Внезапно он представил свое будущее. Нескончаемый дождь за окном, огонь в очаге, ставшую незнакомой ему поблекшую женщину за прялкой и себя — вот он стоит, опершись о подоконник, и смотрит на серый пейзаж, вспоминает иные края, синие моря, лучезарные небеса, ветер, пахнущий смолой и медом, юных дев, плененных видом его нагого тела на берегу, рядом с останками корабля. Костер, разведенный из обломков киля, красноватый отблеск пламени на лицах товарищей, воспоминания о живых и мертвых, рассказы о подвигах, битвах, опасностях, о прекрасных богинях, целовавших в лоб тех, кому предстояло умереть, о юных богах, заслонявших своих любимцев от вражеских стрел. Безответственность воина и моряка, который все оставляет позади и пересекает одну за другой теневые черты. Корабли и мужчины, сказал ему как-то один старый капитан, гибнут чаще всего на суше. Разбиваются о скалы или сгнивают.
Он еще несколько мгновений смотрел на дорогу и наконец улыбнулся. Обычной своей улыбкой — невеселой и кривоватой. Безнадежной и адресованной самому себе. Потом оторвал взгляд от идущего вверх склона и медленно обернулся, чтобы посмотреть на море, блиставшее внизу, у порта. Так он постоял немного, потом склонил голову и пошел назад, вниз, пока солоноватый запах бриза не заглушил запаха сосен, а собачий лай не замер вдали.
Весь оставшийся день он провел в порту, а на судно вернулся после полуночи. Шаги его были неверны, а сквозь зубы он напевал старую песенку о любви, о море и о войне, песенку, которой научили его люди, умершие двадцать лет или тридцать веков назад — под стенами Трои.
— Ну что — сошел на берег наконец? — спросил его товарищ.
— Сойти-то сошел, — ответил он, пожав плечами. — Но дошел только до первого бара.
Жили-были люди удивительного племени,
и назывались они создатели граффити.
Вели жесточайшую битву с обществом.
Исход ее пока неизвестен.
Кен, райтер (надпись на стене в Нью-Йорке, 1986)
В сложном мире граффити, по самой сути своей очень часто подпольном, подписи художников бесчисленны и постоянно меняются, из-за чего невозможно установить их всех поименно.
По этой самой причине все персонажи этого романа, за исключением широко известных райтеров и художников, упомянутых особо, являются вымышленными, а все совпадения — случайными.
На правах рекламы
Перевод с испанского Александра Богдановского
Ночные волки, охотники, бьющие из засады по фасадам, стенам, заборам и прочим поверхностям, безжалостные бомбардиры, они, бесшумно ступая в своих кроссовках, стремительно и сторожко перемещались в пространстве города. Они были очень молоды и проворны. Один долговязый, второй низкорослый. Носили джинсы и темные флисовые куртки с капюшоном, в которых сливались с темнотой, а за спиной — рюкзаки, где побрякивали баллончики аэрозоля с широкими клювиками, удобными для стремительных и незатейливых граффити. Старшему было шестнадцать. Познакомились в метро две недели назад, по одежде и снаряжению признав друг друга: некоторое время искоса переглядывались, а потом один провел пальцем по стеклу, будто раскрашивал что-то. Будто рисовал на стене, на борту автомобиля, на гофрированном железе рольставни. Они мигом сдружились: вместе стали бродить со своими баллончиками, отыскивая свободное место на сплошь расписанных заборах, фасадах заброшенных фабрик в предместьях и станционных павильонов, вместе удирать от нагрянувших сторожей или полицейских. Рядовые бойцы, серая скотинка, «пехота». Принадлежали к самым низам своего племени, обитающего в городских джунглях. Парии того совсем особенного сообщества, где наверх могут вынести лишь собственные заслуги, подвиги, совершенные в одиночку или вдвоем-втроем, где каждый сам по себе, сам за себя и с упорством и усилием навязывает миру свою боевую кличку, до бесконечности множа ее на всех углах. Оба паренька совсем недавно вышли на улицу, и немного еще было у них под ногтями засохшей краски. «Мальки», как именовались они на жаргоне, принятом в этой среде, снова и снова оставляли они свою роспись повсюду, где только можно (и где нельзя — тоже), толком не заботясь о стиле, не питая уважения ни к кому и ни к чему. Завоевывали себе авторитет и признание, закрашивая чужие граффити, вторгаясь на постороннюю территорию. Особенно рьяно выискивали росписи — на их языке они назывались «куски» — настоящих мастеров, королей уличной живописи — превосходные, первоклассные, сначала десятками раз отработанные на бумаге, а потом перенесенные на любую подходящую, на первую попавшуюся поверхность. В этом строго упорядоченном мире неписаных законов и символических запретов для начинающих, в мире, где ветераны обычно удалялись на покой по достижении двадцати лет, закрасить своей росписью чужую было равносильно объявлению войны — это означало вторжение на чужую территорию, покушение на чужую славу и уничтожение чужого имени. Сплошь и рядом случались стычки, которые и были нужны этим мальчишкам. Раньше они до полуночи пили кока-колу и отплясывали брейк, зато сейчас в полной мере смогли прочувствовать свою решимость и отвагу. Мечтали бомбить — покрывать своими росписями — стены городских зданий и тоннелей, отбойники автострад. Движущиеся поверхности — борт автобуса или вагона пригородной электрички. Или метро, что составляло предмет вожделения райтеров во всем мире. Или намалевать свою метку-тэг поверх оставленных грандами этого дела, к примеру: Тито7, Сноу, Рафитой, Тифоном. Или, если повезет, потягаться с самыми-самыми, с самими Блэком или Глабом. Или даже с Пружиной[76], всеобщим их отцом.