Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя опять со двора на улицу, Сергей повернул не домой, а пошел в сторону набережной, к Улузе, туда, где сыскал свой удел Костя Шубин.
Никольские улицы уже опустели. Небо померкло, и лишь однобоко горело на западе закатом. Сумерки расстилались под деревьями, густели тени. Густела и тишина. В окнах повспыхивали огни. Редкие рекламные вывески торговых точек затряслись жидкой иллюминацией.
Напротив цветочного магазина, над которым худыми стручками с ядовито-синим неоном горела надпись «Фиалка», Сергей остановился. В витринах повсюду стояли горшки с цветами, композиции из растений и кореньев, экзотические кактусы. В этом магазине, самом большом в Никольске по цветочному профилю, продавали и простенькие гераньки, и заморские фитодиковины. Здесь, в числе их, была выставлена в горшке орхидея, почти такая же, какую Марина привезла с юга.
Сергей вышел на набережную. Закатное солнце, большое, налитое красивой красниной, опускалось в дымчатую пелену над горизонтом, раскидывало по округлым бокам ближних облаков свой рдяный свет. Этот свет уже не нес света. Это был свет сам в себе и будто для себя.
Быстро, почти на глазах, темнело. Сергей не знал, где нашла пуля Костино сердце, невольно поглядывал на скамейки, ища на них пятна крови, невольно всматривался под ноги, ища те же пятна. Он, словно обзабывшись, шел в сторону старого города и всё дальше уходил от своего дома. Он смотрел на мерклую сталистую воду Улузы, на закат, которого оставалось всё меньше и меньше, на дальние туманные заречные дали. Сегодня ему не хотелось возвращаться домой.
Поутру Марина приехала к Валентине за ягодами. В этом году богато уродилась смородина, и старшая сестра по-родственному делились урожаем. Ведерко с ягодами было уже приготовлено, повязано сверху белой марлей. Сестры пили чай.
— Раньше жила и всё надеялась: впереди ждет что-то такое светлое, вроде сказки. А теперь выходит, сказка-то уж прошла. Ничего, кажется, больше такого и не будет, — признавалась печальным лирическим тоном Марина и попутно думала: надо бы Валентине про Романа рассказать, открыться, облегчить душу. Но покуда оттягивала исповедь. — Всё мне теперь кажется, будто со мной рядом тень идет. Как предвестница какая-то. Я от нее убегаю, а она догоняет… Мнительной стала. Черную кошку увижу — пугаюсь. На днях соседку с пустым ведром встретила — так домой захотелось убежать, никуда носу не показывать. На работе тоже все из рук валится. За Ленку сердце изболелось. Ругаю себя, зачем ее так надолго в лагерь отправили. Хоть и под присмотром она, накормленная, все равно неспокойно.
— Второго бы тебе, Марин, рожать надо. Считай, уж пора. Всё б и пошло по-другому. У меня вон их — трое. Некогда хандрить. Уличных кошаков да баб с ведрами разглядывать. — Валентина утишила голос, по секрету спросила: — Помирилась ли ты с ним?
— В том-то и беда — нет! Мы с ним почти не разговариваем, в разных комнатах спим. Я ему еду приготовлю и ухожу с кухни. Раньше, бывало, подуемся друг на дружку дня три — самое большее, потом — мир. А теперь уже третья неделя кончается. Такого у нас еще не выходило.
— Вот ведь как! — горячо изумилась Валентина. — Рыбалка-то костью в горле встала!
Марина покивала в согласии головой, но про себя сестре возразила: «Не рыбалка! Совсем не рыбалка. Роман меж нами стоит! Вот и не могу я к берегу-то прибиться…»
Роман Каретников навязчиво и пока неистребимо полонил мысли Марины. После разлучных слов в вестибюле гостиницы о нем не было ни слуху ни духу, но животрепещущая нить к нему не оборвалась. Если бы он уехал «навсегда», отрекся от Марины, возможно, что-то бы в ней переменилось, поугасло. Но он уехал просто в неизвестность и ни от чего не отрекся, стало быть, круг не замкнулся на их последней встрече, и время не спешило с песком забвения… «Хватит травить себе душу!» — отталкивала Марина прочь, в прошлое, от себя Романа. А он опять настырно возвращался, догонял ее. Возвращался, принося страх разоблачения и огласки. И вместе с тем — соблазнительный шанс уехать с ним, ополоуметь от счастья, догнать несбыточную сказку.
— Может, к врачу мне сходить, к психологу? — спрашивала Марина сестру.
— Ты на себя токо лишнего не нагоняй, — предупреждала та. — Отваров для началу попей. Валерьянка, мята, пустырник. Счас я погляжу, у меня разные травы насушены.
Валентина полезла к банкам и коробкам в кухонный шкаф. Марина незаметно для себя снова оказывалась в путах изъезженных мыслей. Что-то всё-таки должно произойти! Где-то когда-то Роман еще должен означиться!
Потом она слушала сестру: как правильно заваривать травы, поскольку пить, как лучше управиться со смородиной, чтоб варенье зимой не засахарилось и чтоб не закисло, — слушала рассеянно и глядела на нее пустым взглядом.
Из старого города она возвращалась со взбалмошной мечтою. Глупо, вздорно, но искусительно. Вот бы приехать и застать Сергея с полюбовницей… Выпроводить не успел! В своем захватывающем сумасбродстве Марина даже представляла совратительницу мужа — кареглазая блондинка, волосы мелкими завитушками, толстогубая, смех грубый, в черных вульгарных чулках сеточкой. «Чушь! Какая чушь в голову лезет!» — осекла она себя и все же окончательно несуразную мечту не отогнала. Хоть бы Сергей действительно женщину нашел. Погулял бы немного. Поквитались бы с ним. Может, и упал бы с ее души камень. Простила бы его и себя не изводила.
На своей улице, на углу одного из домов, Марина увидела милицейские легковушки, автобус с черной полосой, скорбное сборище людей. Хоронили милиционера, покончившего с собой. Про эту смерть уже много посудачили в Никольске. Теперь, влившись в толпу, Марина еще услыхала пересуды стоявших рядом женщин.
— Долго Костя невесту выбирал. Ему говорили — довыбираешься. Вот и привез красивую лешачиху на свою шею.
— С чужой-то стороны брать всегда опасно. Что за птица, не сразу угадаешь. Своя-то на виду.
— Он, говорят, даже белье за нее стирал.
— Она сподличала, но и тот милиционер, который Косте донес, сволочь редкая.
— Его, говорят, из милиции уж выгнали. Люди не захотели с таким работать.
— Сейчас вынесут. Вон с цветами выходят.
Толпа в мрачных одеждах дрогнула, подалась поближе к дому. В распахнутых дверях одного из подъездов показались люди с венками. Затем четверо простоволосых милиционеров вынесли из дома гроб, обитый глухой бордовой тканью, поместили этот гроб с покойным на табуретки посреди двора. Марина, пересилив в себе страх и брезгливость, которую испытывала ко всем усопшим, тоже подалась поближе к гробу. Люди, окружившие покойного, перешептывались, вздыхали; старушка в черном платке трижды осенила себя крестом, раздались чьи-то всхлипы и негромкий детский девичий голос:
— Бабуль, это дядя Костя?
Вскоре из подъезда вышли еще несколько человек. Среди них была женщина в длинном темно-сером платье, в черной капроновой косынке, с опущенным книзу лицом. Она шла пошатываясь и чуть в стороне от других. Подойдя к покойному, она вдруг повалилась на колени и, ухватившись за край гроба, громко завыла. Она мотала головой, прерывала свой истеричный вой плачем, взрёвами, тянула свои бледные руки к желтым безжизненным рукам покойника. Лицо у нее было некрасиво, размыто от слез, с оплывшими, сузившимися глазами, с нечеткими очертаниями губ, с припухлым красным носом. Она голосила и плакала резко, дико, пугая стайку дворовых ребятишек, которые стояли поблизости. Она трогала своим кликушеским, обособленным плачем нервы всем собравшимся.