Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим летом и Наташа, и Шарлотта забеременели. Удивительное совпадение для моих совсем не похожих друг на друга наследниц. Я узнала об этом от Берни с верхнего этажа, этой неприкаянной души. Вот уже два года я посвящена в подробности его жуткого существования. Скрип-и-стук, скрип-и-стук еще одного возвращения домой от миссис Сет с еще одной подпоркой, рулончиком оловянной фольги. Тяжелые шаги на скрипучей лестнице означали, что он отправился в свое еженедельное путешествие за героином, которым торговал за наличные; затем те же тяжелые шаги, звучавшие намного бодрее, знаменовали возвращение. Это повторялось с хронометрической регулярностью, по наркотическим приливам и отливам этого человека можно было проверять атомные часы. Поздней ночью, ранним утром и в течение всего дня до меня долетали мольбы его клиентов. Они стояли у входной двери, их ноги виднелись в верхней части окна моей спальни, они прижимались жаждущими ртами к кирпичной кладке и звали: «Бер-ни. Берн. Бер-ни. Это я». Сколько этих «я», столько разбитых жизней.
Мне, старой брюзге, случалось сомневаться в безостановочной торговле Берни. Трудно поверить, что люди могут загружать в себя такое количество героина, создавая себе массу трудностей на пустом месте. Миссис Сет любезно объяснила мне, в чем дело.
— Понимаете, миссис Блум, мистер Бернард не отравлен всем тем героином, который употребил при жизни. Так всегда с наркоманами, понимаете. Они принимают наркотик, чтобы просто быть нормальными.
— Да, да, я знаю… у меня дочь…
— Ну да. Простите, я говорю то, что вам известно.
— А его смерть? Неужели он не ощутил разницы?
— Что вы, совсем нет. Нисколько. Вы знакомы с вашим соседом, мистером Коксом? Он живет на третьем этаже. Однажды он услышал страшный грохот с чердака мистера Бернарда.
— Неудивительно, — вставила я, — ведь это случилось, когда…
— Да, да, когда он поднял ногу, чтобы надеть трусы…
— Забыв, что уже поднял другую ногу.
— Именно так. Во всяком случае, в тот раз все так и случилось. Больше того, бедняга упал на свой стержневой обогреватель и, мягко приземлившись прямо на стержни, пролежал на них довольно долго.
— Довольно долго?
— Достаточно, чтобы они прожгли его насквозь. Однако, — она подняла украшенный драгоценностями пальчик, — не так долго, чтобы весь хлам в комнате сгорел. В первый раз мистер Бернард узнал об этом, когда пришел купить фольги, а мальчик заметил, что у него выгорел весь живот.
— А вы сказали ему… сообщили, что он весь выгорел?
— Ну конечно. Сказали. Но это не произвело на него впечатления. По-моему, наркоман при жизни и после смерти остается наркоманом. Теперь он просто застегивает куртку доверху. Именно поэтому. И все время ходит застегнутым. А так он продолжает делать примерно то же, что при жизни, можете себе представить, как выглядит его комната? Да вы поднимитесь и посмотрите сами, она в жутком беспорядке, там все обгорело, а вещи раскиданы где попало.
Мне не хотелось смотреть на комнату Берни, не хотелось смотреть и на самого Берни. У меня были собственные дети, о которых нужно было думать — обызвествленный Лити, заляпанный грязью Грубиян. В смерти ценилось бесчувствие. А мои живые девочки? Что ж, я посещала их время от времени, отваживаясь проехать на метро до Риджентс-парка и вваливаясь на Камберленд-террас, где однажды застала Шарли и Ричарда за попыткой зачать ребенка. Я даже отыскала дорогу к психам и заявилась в Паллет-Грин, где Наташа проходила лечение. Паллет-Грин — особняк, построенный по проекту архитектора Лютьенса, вокруг клумбы чайных роз — грунт такой рыхлый, что напоминает кошачий наполнитель, — а плешивые газоны по краям обсажены пыльными рододендронами. Здесь, среди лишенных живительной влаги, но еще способных выжать из себя слезу алкоголиков, и чистых, но с грязным воображением наркоманов, моя младшая сучка припадала к земле и рычала, когда ее выманивали из героиновой конуры, что обходилось довольно дорого.
Она цвела — не розы. За четыре коротких месяца она превратилась из доходяги в красавицу, при виде которой можно упасть замертво. Ах, Наташа! Это было короткое, сверкающее лето расцвета ее женственности, она была хороша как никогда. Гибкий стан, оливковая плоть. Грудь, когда она ее выставляла напоказ — а она проделывала это часто, с очаровательной притворной небрежностью, — была так высока и пышна, что человек среднего роста и обычных пристрастий не мог отвести от нее глаз. При одном взгляде на Наташу любой готов был подчиняться, повизгивая от восторга. Я знаю. Я стояла за ее плечом и смотрела в зеркало, пока она раздевалась. Моего тонкого тела не было видно за ее, не таким уж тонким.
Да, я присутствовала там, хотя и не участвовала в работе группы, когда Питер Ландон, поскрипывая парусиновыми туфлями на каучуковой подошве на поцарапанном паркете «в елочку», вливал в себя очередную порцию ромашкового настоя и пытался вбить хоть частичку здравого смысла в переменчивую головку Нэтти. Ничего не выходило. Наташа никогда не считала себя равной своим собратьям-наркоманам, и, отдавая ей должное, они тоже. Она была так чертовски хороша, что они все хотели ее. Даже Ландону — поверьте мне, он старался из всех сил — оказалось трудно противостоять ее чарам и после консультаций с глазу на глаз ему приходилось идти в сортир онанировать.
Да, от наркотиков и выпивки Нэтти можно было отлучить, но ее неизменная подчиненность власти собственной вагины оставалась такой же глубокой, льстивой и влажной, как и сама вагина. Нет, все, что они сумели сделать в Паллет-Грин — это провести ей курс лечения, восстановить силы и снова выгнать ее. Хуже того, вся эта групповая терапия, индивидуальная терапия, это запугивание, равнозначное расщеплению личности, в каком-то смысле напоминали обрезку ветвей при формировании кроны. Чайные розы блекли в своих кошачьих лотках, а изголодавшийся цветок внутри Наташи пускал корни все глубже, выбрасывал все больше побегов, набирался сил, ветвился еше гуще. Становился еще крепче.
У Элверсов в прихожей я старалась сделаться как можно незаметнее, пряталась за буфетами, протискивалась позади мягких кресел. В просторной квартире я разыскивала место, откуда могла бы наблюдать за случкой этих гигантских животных, случкой, от которой содрогалась земля. Вот почему динозавры вымерли — все это чудовищное спаривание дает ничтожный результат. Но, скажу вам прямо, здесь не было ни капли вуайеризма, меня влекло сюда не это. Толстяков мне хватало и дома, в Далстоне. Да и выходов и возвращений, клаустро — и агора — тоже хватало.
Нет, я наблюдала за совокуплением своей дочери и ее мужа, потому что это был самый верный способ оказаться в мире живых. Обнимаясь и барахтаясь на кровати, они сплетничали и злословили. Просто невероятно. Если бы я могла испытывать ревность — я бы ревновала. Все последние годы, когда я из-за дряблых мышц сидела взаперти, лишенная любви, лишенная внимания мужчин, меня мучила мысль, что все кругом трахаются в промышленном масштабе, создавая кучу любви.
Звоня старой деве из Кентиштаунской библиотеки по поводу заказанной книги, я представляла себе ее — рукава кардигана набиты иссморканными бумажными носовыми платками, губы поджаты, лицо в морщинах, она ведет сухой деловой разговор. Но под ее письменным столом я воображала эротомана, который лижет ее, словно огромный рожок с мороженым. Его зад втиснут в проем между тумбами стола, голова между ее коленей. Прикрытый ее твидовой юбкой и нейлоновой комбинацией, он впивается в нее челюстями, словно терьер с жилистым членом.