Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Угланов втопил — к отдельным четырем гектарам мачтового леса, к архитектурному проекту сбывшегося, но не устоявшего, сломавшегося счастья: как он когда-то в перерывах арбитражных заседаний выхаживал с карандашом генплан и чертежи, рассчитывая углы горизонтальных несущих балок и раскосов, коэффициенты прочности и жесткости железного каркаса, только хотел он выстроить вот этот фахверк из закаленного стекла и тесаного камня не здесь, а в Могутове, на прозрачном, просвеченном солнцем до дна Тургояке, полном сигов и карпов, жить там у себя… Ну, в Москве, населенной глистами и кишащей бациллами, тоже приходится, и в других городах от Нью-Йорка до Токио, но их дом, настоящий их дом он хотел и сейчас хочет выстроить там, чтобы сын его видел настоящее небо… Но вот эта… жена… захотела, впилась, присосалась ко «все как у людей»: обязательно нужно жить в правильном месте, обязательно — в каждом из правильных мест, обязательно нужно, чтобы видели все, где и как и ты живешь. Для нее вот за этой оградой, за летающим островом для «настоящих» начиналась «Сибирь»: не пущу, не поеду, не отдам тебе сына «туда», там отравлено все, там чадит твой завод, там кыштымские карлики и телята-мутанты о трех головах, там земли проклятых, законченных, убитых, ряболицых людей в некрасивой одежде и с вонючими ртами, обезличивающих, нищедуховных, неправильных школ — «личность» было любимое Аллино слово: «чтоб ребенок рос личностью» — и горбатых гор металлолома, «убивающих воображение ребенка»… Идиотка безмозглая! Чем беднее, пустынней вещественный мир, тем сильнее потребность застроить его, заселить порожденными детским умом великанами, тем безумней работает это самое воображение — над завязкой в узел параллельных прямых.
Ленька с сопением выволок баул свой из багажника: «соединение прервано», и «абонент не отвечает», провалился в себя и закрылся изнутри на замок: если не можешь помириться с мамой, то и я с тобой не разговариваю. Стеклянные двери раздвинулись сами, витые сталактиты из муранского стекла и врезанные в черный мореный пол иллюминаторы от приближения загорались и по пятам тускнели сами, навстречу выплывали мощные квадратные колонны из сланцевых кладок, «природного камня», обитые белой кожей диваны, китайские воины из терракоты, ацтекские боги, зулусские маски, семейства кошачьих — тотемные Аллины звери: любила, мурлыкать, потягиваясь, — пошлость… Последнее время в жене раздражало Угланова — все, последний весь год они не терпели друг в друге все несовпадения с тем, каким должен быть человек, друг в друге презирая то, что изучили, взаимно отточив самые точные слова для выражения превосходства над убожеством и нащупав места, куда бить, чтобы сделать друг другу больнее всего.
На раздавшийся топот маленьких ног вышла сразу Мари, «Мэри Поппинс», с улыбкой восхищения мальчиком, поставленной на курсах по дрессировке человеческих щенков: постоянно ему говорить, что он «самый красивый и умный»; если в дом не воткнулся вместе с Ленькой хозяин, то она бы немедленно: «Ну, рассказывай, Леня, как сегодня прошло…», ну а так — лишь «бонжур». «Через жопу абажур», — он, Угланов, для Леньки расчетливо бросил: растрясти, рассмешить. — Ленька фыркнул, но сразу пересилился и отвернулся, ломанулся к себе по ступенькам наверх… девка вспыхнула, смуглокожая, с гладкой тюленьей головкой, ничего так себе — притаенно-шальные глаза и набухшие новые, свежие губы, под стандартной юбкой «трусы пионерки» — разложить ее, что ли, как-нибудь на столешнице и воткнуть так, чтоб вскрикнула. Чтобы как-то начать соответствовать — что там Алка кричала про его «проституток»?
По широким дубовым ступеням — за Ленькой, в отъединенную приватную вселенную: здесь когда-то они с сыном жили в беспредельной двухмерной стране алюминиевых поездов и железных дорог, и вот в этой ворсистой снежно-белой Сахаре расставлял сын свои оловянные армии, сосредоточивая на флангах танковые кулаки и выводя из огненных колец истерзанные батальоны; у него никогда вот, Угланова, не было таких волнующе тяжелых вездеходов, Т-90, «тигров» и «пантер» и таких ювелирно сработанных пехотинцев, гусар, гренадеров, псов-рыцарей… гладко сияли намертво прикрученные к стенам деревянные шведские лестницы и с беленого неба свисали эластичные кольца, трапеции, корабельные снасти-канаты, тренажеры под детские руки и ноги поблескивали хромированными коромыслами, рычагами, рогами, футуристический велостанок и «кукла для битья» — анатомический муляж из вспененного каучука — доукомплектовывали ЦП к космическим полетам на красную планету; у плексигласового стола с 17-дюймовой доской «макинтоша» огромно, невесомо светился синий глобус, пятнистый от глубинных внутренних нашлепок океанических разломов, впадин, котловин и ночью загоравшийся несметью млечных зерен, тускнеющих и гаснущих по мере того, как у Леньки смежаются веки. Поверх бегущих по обоям мишек и машинок Ленька наклеил широкополосные плакаты с румянощекими Овечкиным, Ковальчуком и прочими в своих бойцовских стойках… все было здесь, как хочется ему, — пространство его личного живого, дышащего хаоса, захламленное клюшками, шлемами, водолазными масками, вертолетными лопастями, деталями для сборки тех машин, на которых он скоро помчится, и самолетов, на которых полетит, — план творения будущей личности, человека, который уже несгибаемо ни на кого не похож, разве только вот в чем-то — на него, на Угланова, открывавшего и обмиравшего от открытия, как много сыну передалось от него: это его, его, Угланова, у Леньки нос, и лоб, и затылок, и темя, и челюсть, и это все уже сейчас просвечивает сквозь, а с какой еще силой прорастет это сходство. Это еще одно рождение его, и каким бы катком по нему ни проехались, уже никто из сильных в этом мире не сделает его, Угланова, небывшим, не уничтожит его правду целиком.
И разве женщина, которая дала ему вот это, не заслуживает — углановского примирения, прощения… да и при чем тут вообще прощение? прощают не за это; какой бы ни была, он должен ей теперь всю жизнь за Леньку «ноги мыть»… Ну вот зажравшаяся, забалованная, да, съезжающая каждый день с катушек от того, что ей нечего больше хотеть. Ну и что? Все такие, дай им только привыкнуть, она еще, Алла, себя поприличнее многих ведет, есть какая-то мера, есть вкус, отсекающий все эти дикие вечеринки с ублюдками королевских кровей… Хотя вообще как раз то самое Угланова и резало, то, что Алла пропихивает его сына туда, в исключительность, не подкрепленную ничем, кроме закупленного титула и виртуальных денег на счетах.
Он, Угланов, уже навидался достаточно золоченых сынков премиального выкорма, так поразившихся отсутствию преград, чего-то недоступного, что ничего уже потяжелее ценников на Сэвил-Роу и в Милане самостоятельно осилить не могли… А начиналось все с чего — да с детских копий «мерседесов» и «феррари», продающихся в ГУМе по цене настоящих, — и продолжается сейчас вот бултыханием в райских рыбьих садках с подогреваемым шампанским и запускаемой белужьей икрой, со специально предусмотренными в клубных туалетах полками для собирания кокаиновой поземки кредитной карточкой в ровные дорожки и золотыми унитазами с гидромассажем, подмыванием каких-то дополнительных отверстий, что открываются у них, как третий глаз у восходящих на облаках на небо бодхисатв. Что ему было делать с Ленькой? Как уберечь от выпадения в осадок, от ничтожества собственных мозговых и животных усилий? Перенести его по воздуху в обеззараженно-закрытую среду швейцарского лицея, ну вот такой приличной школы, чтобы не было там выродков арабских шейхов и российских депутатов. Да только где ж их нет? Теперь даже в Суворовском — сплошь одни отпрыски не совладавших с воспитанием сильных отцов. Да и не мог он Леньку от себя с концами оторвать, постоянно не видеть, пропустить, как растет его сын, отказаться от радости новых зарубок на дверном косяке, отмечающих сантиметровое прибавление в росте. Ленька возился на балконе с телескопом: просто сбежал, забился в самый угол, вцепившись в первое, во что возможно хотя бы попытаться погрузиться.