Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Придурков надо опасаться… — Диего падает на кровать, вытянутая рука рядом с Себиной.
Она так и не проснулась, лежит, как брат ее уложил.
— Ты не хочешь раздеться? — спрашиваю я Диего, но он уже спит.
Гойко закуривает. Я прошу его отойти к окну, он открывает форточку, дымит в нее, стряхивает пепел.
На часах почти три.
— Что вы делали в Белграде?
Мы сидим на краешке кровати… я, не поднимая головы, рассказываю о поездке на Украину, о тех женщинах. Гойко смотрит на меня серьезно и вдруг начинает хохотать:
— С ума сошла? Хотела, чтобы шлюха родила тебе сына?
Диего спит рядом, раскинулся, как большой ребенок.
— Даже салфетку не снял…
Действительно, салфетка из ресторана заправлена под воротник свитера. Гойко снимает с Диего салфетку, сморкается в нее. Притворяется, что плачет, бьется головой о стену.
— Почему? Почему такая несправедливость? Если бы вам нужен был мужчина…
Он обнимает меня, щекочет, я вяло прогоняю его.
— Я не знаю, что мне делать… мне так плохо.
Встаю, снимаю с Диего сапоги, старые заслуженные камперос, прошедшие огонь и воду. Гойко наблюдает за этим усталым жестом материнской заботы:
— Боишься потерять его, правда?
— Мне уже тридцать семь.
— Он никогда не уйдет от тебя.
Бросаю сапоги на пол, снимаю с Диего носки. Смотрю на эти слегка красноватые длинные ступни:
— Хочу, чтобы у моего сына были такие же ноги.
— Что хорошего в этих ногах? — морщится Гойко.
— Это его ноги.
— Ну да…
Поскрипывает открытая форточка, Гойко закрывает ее. Глубокая ночь. Видны шпили собора, маленькие кресты на них кажутся стеклянными…
Так мы и спали вчетвером на одной кровати. Гойко слишком устал, чтобы нести сестру на руках до дому. Я не собиралась спать, лежала на самом краю, напряженная, как лезвие ножа. Наконец меня сморил короткий утренний сон. Первое, что я увидела, когда открыла глаза, было личико Себины. Она встала раньше всех, умылась и причесалась.
— Подожди-ка… — Я встала, открыла чемодан и достала кроссовки. — Когда идешь, загораются огоньки…
У Себины от волнения перехватило дыхание. Я помогла ей обуть кроссовки, пощупала, где пальцы, — кроссовки были великоваты, хватит еще как минимум на год, на вырост. Она смотрела на ноги и отчаянно икала.
— Теперь попробуй…
На кроссовках загорелись огоньки.
Она не выглядела счастливой, скорее, наоборот. Я понимала ее, такое же отчаяние охватывало меня при сильном волнении… когда восторг был таким, что, казалось, о большем и мечтать нельзя. Вот и Себина чуть не лишилась чувств. Я резко, пронзительно вскрикнула, чтобы оборвать ее икоту, — даже не предполагала, что могу так заорать.
Себина подпрыгнула, уставилась на меня с открытым ртом.
— Иди, чего ты ждешь?
Улыбается, икота прошла. Себина ходит по комнате, глядя на подошвы, где то и дело вспыхивают маленькие огоньки. Возвращается ко мне, целует в губы, я чувствую ее свежее, легкое дыхание.
Гойко упал с кровати и спит на ковре. Сестра топчется по его животу, тычет кроссовками прямо в лицо. Гойко открывает один глаз, обводит взглядом ноги Себины и вдруг, как змея, поворачивается ко мне:
— Ни фига себе! Где ты их взяла? Вот бы мне закупить партию…
Себина громко вопит, голос у нее звонкий, пронзительный. Нет, она не желает, чтобы еще у кого-то в Сараеве были такие же кроссовки!
Диего тоже проснулся, смотрит на шаги-светлячки, улыбается:
— Теперь ты не потеряешься, мы всегда тебя найдем, даже в темноте.
Гойко переехал в квартал, примыкающий к старой синагоге, в старый аварийный дом без лифта. Семьи отсюда уже съехали, осталось несколько старичков и много молодежи — студенты университета, аспиранты, художники, подающие надежды интеллектуалы. Новое поколение, заполонившее концертные залы, литературные кафе и киноклубы. Они собирались и, как их кумиры из U2, кричали по ночам: I wanna run… I wanna tear down the walls that hold me inside[8] — у старых памятников Тито.
Гойко с друзьями жил на последнем этаже, под самой крышей. В этой квартире-коммуне вечно царил хаос, обычно так и живут студенты, правда недолго, перед тем как войти в настоящую жизнь. Гойко в свои тридцать пять был здесь самым старым жильцом, но этот дом соответствовал его натуре… «Кто проходит мимо и видит, что у нас горит свет, всегда может зайти, если хочет».
Он открывает дверь, нас обдает тяжелой волной табачного дыма и специй. Парень у окна играет на саксофоне — пальцы бегают по клавишам, глаза закрыты, щеки раздуты. Его фигура отражается в тонких старинных стеклах, которые были выдуты, раскатаны и нарезаны вручную; кажется, будто они колышутся, как вода.
Мы ожидали, что попадем в тяжелую атмосферу близящейся войны, а здесь музыка, разговоры ни о чем. Две девушки на кухне помешивают в кастрюле суп.
На этот чердак в старом городе мы возвращались почти каждый вечер. Наверное, потому, что встретили там то, чего нам не хватало, — человеческую теплоту, улыбки на юных лицах и время… да, время. Добрая боснийская традиция — останавливать время, чтобы просто поговорить, побыть вместе. Время там странным образом растягивалось, благотворно влияя на души и тела. Мы встретили там Младена, художника, который теперь оборачивал в льняные полотнища тела всех возрастов, выпачканные яркими красками, а потом выставлял эти современные плащаницы в старых фабричных корпусах Грбавицы. Встретили Зорана, адвоката с рябым лицом, и Драгану, которая теперь играла в театре вместе со своим парнем, Бояном.
Как-то вечером я встретила там Ану, у нее была все та же улыбка. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, с пустым бокалом в руке. Черный свитер обтягивал ее пышную грудь. Мне вспомнилось, как мы совсем недавно сидели под тутовым деревом на острове Корчула. Пока мы болтали, я заметила, что Ана слегка раскачивается всем телом — чуть подается вперед и возвращается назад, как будто стоит в нерешительности на каком-то пороге, боясь его переступить. Я посмотрела по сторонам, и холодок пробежал у меня по спине… Мне показалось, что все — все, кто там был, — стоят на том самом невидимом пороге.
— Разве вы не боитесь? — спросила я Ану.
— Мы вместе… главное, держаться вместе.
Я смотрела на юного саксофониста, который склонялся над инструментом, как над живым существом, как будто сливался с ним в последнем любовном акте.