Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Угу, переписывается он. А только час назад я видала его рядом с одной из девушек-регулировщиц. А до этого вроде с какой-то связисткой его видали. Кобелина… Хотя к Конькову это название не очень-то и подходило: маленький, худенький, лопоухий, с круглыми детскими глазами… И что только девушки в нем находят? Я сама обратила бы внимание на такого?
Сзади густо хохотнул старшина Прудков:
– Любят тебя девки, Коньков. За что только? За то, што мелкий ты такой, штоль?
– А он у них материнские чувства вызывает, – заржал Карапетян. Вот ему, наверное, завидно должно быть: рослый красавец с томными южными очами, а девки почему-то Конькова выбирают. – Такого только и хочется, что к груди прижать да по головке погладить.
Ну, сейчас начнутся шуточки. Что называется – «гусары, молчать!» Но вмешаться я не успеваю – всеобщий гогот перебивает Поприщук, самый пожилой в нашей роте. Перебивает, не повышая голоса:
– Ты, энто… вот что, парень… У меня самого четверо девок дома осталось. Так я тебе вот что скажу. Увижу, что волю рукам даешь – отобью нахрен. Только не руки. И мне за это ничё не будет, потому как – по справедливости. Понял?
Вот теперь у Конькова багровеют не только уши, но и щеки.
– Да я ж ничего… – бормочет он, а Поприщук сводит в одну линию густые пшеничные брови.
– Да и я ничего… пока. Вон у соседей уже троих по беременности комиссовали. Кому война, а кому…
– Да у меня серьезно! – оправдываясь, лепечет Коньков, а Карапетян, хлопнув его по плечу, кивает:
– Угу. И с Антониной, и с Людмилой, и с Ленкой… Серьезный ты наш.
Прудков тоже согласно кивает:
– Прав Поприщук-то, прав. И, ежели что – дак и я… подмогну. Не дело девок портить – вообще, а сейчас-то – и подавно.
– Воздух! Ложись!
«Мессеры» появились внезапно. Как же так – никто не услышал их характерного гула?! И почему – истребители, а не бомбардировщики?
Кто-то пытался втиснуться в щель, в которую по мирному-то времени и десятилетнему ребенку не сунуться. Кто-то падал плашмя на снег, прикрывая руками голову. Хорошая маскировка, ничего не скажешь: темные фигуры на белом снегу ну прям-таки незаметны, особенно сверху…
Краем глаза я заметил девушку-медсестричку, которая, сжавшись в комок и прикрыв руками уши, прислонилась к бочке. Вот дуреха – бочка-то с горючим! Ее надо оттащить! Я рванула с места, и тут же около ног заплясали белые фонтанчики. Это были только пулеметы, но хватило и их: через секунду на месте бочки полыхал гигантский факел. Девушка, видимо, погибла на месте.
Где-то сбоку дробно заговорили зенитки, и самолеты, выполнив красивый вираж, ушли назад. Ушли, а нам остались трупы, к которым уже было не привыкать, и… Такого мне до сих пор видеть не доводилось: маленькие, черные, обугленные мумии. Вот что остается от человека после… после… И запах – запах горелого мяса, сладкий до тошноты. Я только успела подумать о том, как хорошо, что я не успела ничего съесть, и тут же меня начало рвать желчью. Рвало долго – не только желудок, но и кишечник просились наружу.
– На, – Кто-то осторожно похлопал меня по спине. Поприщук протягивал мне флягу. – Хлебни!
С трудом сдержав очередной порыв рвоты, я глотнула. «Ты налил даме водки? – Как можно, Мессир?! Чистый спирт!» Жидкий огонь обжег одновременно и горло, и желудок, и, кажется, даже мозг, но – попустило.
Я хлебнула еще, протянула флягу хозяину.
– Спасибо…
Поприщук мрачно кивнул, потом сделал несколько быстрых шагов в сторону, наклонился над чьим-то телом…
Рядовой Коньков лежал на спине, запрокинув голову, и его детские, круглые, недоуменные глаза были такого же цвета, как небо – сейчас уже мирное, безмятежное…
Поприщук стащил с головы шапку и крепко сжал ее двумя руками.
– Ай, я дурак старый… ни парню, ни девке жизни дальшей не было… пускай бы любились, а я…
Знакомая картина – те, кто выжил, всегда считают себя виновными перед теми, кто погиб. Виноват в том, что не разрешил. Или – заставил. В том, что поссорился или не успел извиниться… Виноват просто в том, что остался в живых, и теперь должен жить вместо…
– Слышь, лейтенант, похоронить надо бы…
Надо. Похороним. Всех – ведь погибли не только ребята из нашей роты. И удержать, не позволить врагу отбить назад эту станцию, названия которой я так и не узнала.
Июль сорок третьего. Германия. До Берлина – практически рукой подать. Июль сорок третьего – на год и десять месяцев раньше, чем на самом деле! Хотя теперь «на самом деле» акт о капитуляции Германии будет подписан не второго мая сорок пятого, а буквально через несколько дней. Победа! Победа… И в том, что она придет раньше, есть и моя заслуга. Может, не очень большая, но – есть. В этот раз – точно есть! В этот раз…
Я хорошо помнила свой первый бой в этой реальности. Все, как обычно: смесь эйфории, ощущения собственной всесильности, непобедимости, бессмертия – и грязь, пот, вонь, кровь, ошметки человеческих тел, искореженные деревья, разрушенные дома, горькие и одновременно злые слезы, когда хоронишь своих…
Потом – короткая передышка для зализывания ран, и – дальше. На который день я почувствовала, что что-то не так? Наверное, только спустя неделю, а может, даже больше, я затосковала. По родителям, по Виктору, даже по Анатолию Андреевичу. Мне безумно захотелось вернуться домой. Хотелось узнать, есть ли какие-то известия об убийстве Сильвестра. И я попыталась. Попыталась вернуться. Хотя и корила себя за малодушие, но оправдывала свое желание тем, что я вот только на чуть-чуть… вот только маме позвоню… и сразу – назад, сюда, в это же самое время. Но у меня ничего не получилось. Раз, второй… Когда я попробовала в третий раз – и с тем же нулевым результатом, я запаниковала. И напилась. Нам как раз выдали полагающуюся водку, а старшина из взвода снабжения раздобыл спирт… Так плохо мне не было ни до того, ни после, хотя, надо признаться, выпила я куда больше, чем могла бы в своем, женском теле. Потом я с кем-то подралась, что-то кому-то доказывала, рассказывала о том, как попала сюда – хорошо, что это приняли за пьяный бред, – искала других таких же игроков… Кажется, даже пыталась застрелиться, по пьяни предположив, что, застрелившись, попаду в родное мне время.
Помню только возникшее надо мной суровое бритое лицо – шрам, пересекающий щеку, делал его еще более отталкивающим. Наш особист, мрачный тип, всегда державшийся особняком, которого мы все избегали и даже в какой-то мере побаивались, навис надо мной, а потом сухощавая, но сильная рука ухватила меня за ворот и, резко дернув, подняла в воздух. Я не касалась ногами земли, чувствуя себя котенком, которому мама-кошка устраивает взбучку, а особист тряс меня и не кричал, не говорил даже – шипел:
– Ах ты ж, сучонок поганый! Ах ты ж рыло …ое! В рот тебе твои портянки!