Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я кричу:
– Немедленно зайдите в квартиру семь!
Пожала плечиками, но я серьезно машу рукой, и вот она, глазам своим не верю, переходит улицу… Я вышел из хлорофосной смердыни на площадку. Все выше, Коля, все выше стремим мы полет наших птиц!
– Извините, – говорю, – я человек чудовищно интуитивный, и мне на расстоянии показалось, что вы имеете какое-то отношение к биологии.
– Да. Я учусь на биофаке. Вы угадали, если, конечно, ничего не знали об этом.
– Не мог знать, – говорю, – кстати, у нас тут морят клопов. Запах. Зажмите, пожалуйста, нос и зайдемте ко мне. Я вас порадую.
Ну, слово за слово… «Заметил, – говорю, – что вы с симпатией смотрите на воробьев…» Хотя ничего такого не замечал. Провожу деточку, ее звали Ира, в свое большое гнездо и даю пояснения насчет превращения в него моей комнаты. Деточка Ира ловила мух и кидала их в клювики птенцов. Я что-то тискал, она весело ругала Сталина, угрохавшего ее двух теток, двоюродного брата и немыслимое число соседей по коммуналке, спрашивала, читал ли я в лагере стихи Пастернака, и, наконец, мы раскупорили дождавшуюся-таки меня бутылочку. Воробьи, кстати, плюнули на опасность, не оставлять же детей голодными, и стали влетать совершенно внаглую. Я, Коля, с твоего позволения, для того чтобы двинуться дальше, забегу немного вперед. Ласточка Ира ушла. Через пару дней забежала по новой, притаранила птенцам мотыля и умолила меня тиснуть ей все то, что тискаю теперь тебе я. И вот когда я дошел до процесса, она заплакала, поцеловала меня в щеку и говорит:
– Для того чтобы все это слушать, Фан Фаныч, нужно стать женщиной… Извините…
Коля! Поверь мне: мы несколько недель не вылезали из гнезда. А вылезали на смрадную улицу только для того, чтобы купить пожрать. Лямур, милый, лямур. А потом улетели птенчики-воробушки. Оперились и улетели. И мне пришлось сделать ремонт. Это я, извини, забежал вперед. Ушла, значит, потрекав со мной, Ира, а я уже совершенно окосел от Свободы. Как бы глупостей, думаю, не наделать. Закружилась моя голова. В самый раз бы прилечь на закаканный птичками диванчик, покемарить часок, перешибить сном сумасшедший хмель жизни. Но нет!
Выхожу из дому. Беру шефа.
– На Лубянку. Подождите меня у приемной.
Подъезжаем. Шеф спрашивает: долго ли ждать? Отвечаю внушительно, что от двадцати минут до десяти лет. Главное, спокойствие! Подхожу к окошечку.
– Мне, – говорю с английским акцентом, – очень надо бы повидать, очевидно, уже полковника, следователя по особо важным делам товарища Кидаллу.
Попросили подождать. Минут через пять выходит в приемную гриф средних лет в штатском.
– Здравствуйте. Документы у вас при себе?
– Вот справочка об освобождении. Она же ксива.
Завел он меня в какую-то комнатушку. Рядом с Лениным темный квадрат от снятого Сталина. На столе бронзовый железный Феликс. Я разъяснил, что желаю узнать о состоянии здоровья своего следователя Кидаллы. Можно по телефону, но и не возражаю против свиданки. Это не для эксцессов, жиганской мести, либеральных вопросов и так далее. Просто я испытываю душевно-историческую необходимость услышать или увидеть товарища Кидаллу, чтобы поблагодарить его, кроме всего прочего, за то, что свела нас чудесная во многих отношениях моя судьба, а если бы не свела, то и не познакомился бы я сегодня с прекрасной, с лучшей из ласточек, которая бежала, деточка, в коричневом платьице с белым передничком в черный день моего пленения в булочную. Могу я увидеть или услышать товарища Кидаллу? Отпускать мне такси или не отпускать?
– Вы немного выпили и возбуждены, но такси не отпускайте, потому что некоего Кидаллу вы не сможете ни услышать, ни увидеть!
– Чехты ему? Вернее, кранты? То есть пошарили вы его из органов? – спрашиваю в крайнем удивлении.
– Гражданин по фамилии Кидалла в органах не работает и никогда не работал, – отвечает гриф в штатском.
– Ну, миляга, начальничек, вы мне чернуху не раскидывайте. Взгляните в мое досье и поймите, что перед вами не парчушка, а Фан Фаныч, державший, несмотря на мягкость характера, тюрьмы Старого и Нового Света. Кидалла вел мое дело и состряпал процесс будущего. Я – Харитон Устинович Йорк, зверски изнасиловавший и убивший в ночь с 14 июля 1789 года на 9 января 1905 года кенгуру Джемму! Я срок отволок, а вы мне чернуху лепите: «Не работает и не работал».
– Вам необходимо встать на учет в психдиспансер, Фан Фаныч, и подлечиться. Дело ваше вел не какой-то Кидалла, а бывший майор Мохнатов. Бывший, потому что, восстанавливая ленинские нормы соцзаконности, партия очистила органы от мохнатовых и им подобных. И бросьте вы на себя наговаривать. Никого вы не изнасиловали и не убили. Вас арестовали по ложному обвинению в попытке покушения на Кагановича и Берию. Вы будете реабилитированы и получите бесплатную путевку в Дом творчества писателей «Переделкино». До свидания.
– А на хрена мне, пардон, в Дом творчества ехать? – тупо спрашиваю, ибо одурел от услышанного.
– Многие, не пережившие того, что вы, писатели остро нуждаются сейчас в лагерных сюжетах. Вот вы и подкиньте им за столом, в бильярдной и так далее парочку бериевских ужасов. Пусть пишут. Нам это нужно. Ну, до свидания.
– До свидания. Передайте, начальник, председателю вашего комитета генералу Серову, что я в любом случае уважаю глухую несознанку. Привет также Кидалле, если вы его не замочили, заметая следы. И еще скажите Серову, что Фан Фаныч не фраер и на учете в дурдоме состоять не намерен. Адью. В Дом творчества поезжайте сами.
Ну что ты скажешь, Коля? Чисто сработано? А мне после всего, что я испытал, видите ли, подлечиться надо! Ну, подлюки! Ну, наглые мусора! Действительно, какая-то новая порода людей. Тьфу, сучий ваш мир! А шеф мой, бедняга, издергался начисто. Увидев меня, хвостом завилял, визжит от радости, того и гляди в нос лизнет.
– Куда, – говорит, – хозяин, едем?
– В зоопарк, Вася, в зоопарк. Тебе известно, что преступники любят возвращаться на место преступления?
– Это вы насчет амнистированных и реабилитированных?
– Вот именно, – говорю, – догадливый ты парень, Вася.
Попросил я его высадить меня на Больших Грузинах у служебного входа. Отблагодарил за нервотрепку стоянки у КГБ. Повторяю затем все свои действия, как в кино на родном процессе. Воровато оглядываюсь и хочу шмыгнуть через служебный вход, хотя сам не понимаю, зачем мне это сейчас нужно.
– Гражданин! Гражданин! Пропуск! – окликнул меня, как говорят плохие писатели, до боли знакомый голос. Иду, с понтом не спешу. – Стой, тебе толкуют!
Оборачиваюсь, Коля, и вижу натуральнейшего, слегка постаревшего сторожа Рыбкина с медалью «За оборону Сталинграда» на стареньком пиджачишке.
– А! Это ты, артист! Здорово! – буднично говорит Рыбкин. Я к нему бросаюсь, обнимаю, трясу за плечи, целую, и у него, алкаша старого, нос напудрен для маскировки багровости от дирекции, разит, разумеется, пивом изо рта и портвейном, но я чую почему-то родство с этим человеком.