Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«С точки зрения физико-математической время и пространство жизни человека суть лишь ничтожные отрезки – слово «ничтожный» интонируется и имеет уже эстетический смысл – единого бесконечного времени и пространства, и, конечно, только это гарантирует их смысловую однозначность и определенность в теоретическом суждении, но изнутри человеческой жизни они обретают единственный ценностный центр, по отношению к которому уплотняются, наливаются кровью и плотью…»
Когда мы с Вадимом были у Бахтиных в Саранске, а пробыли мы целый день, Михаил Михайлович держал себя так, будто нас в той же комнате не было. Прямо при нас, сидя за письменным столом, он взялся что-то читать. Вадим толкнул меня локтем – я посмотрел на читавшего…
Как только мы к Бахтиным прибыли, и встретила нас уставшая от жизни его супруга Елена Александровна, внешность Бахтина не поразила меня. Вернее, поразила обыкновенностью, особенно лицо: ни одухотворённости, ни тонкости в чертах я не увидел. И вот… Бахтин смотрел на страницу, наморщив лоб, однако без малейшего напряжения. Лицо светилось, от лица шел свет мысли. Такие превращения совершались, вероятно, на простонародном лице Сократа. А Вадим смотрел на Бахтина, как, возможно, Микеланджело смотрел на Моисея, Роден на Мыслителя – смотрел на своё творение.
«Ты просто Джун», – говорил я Вадиму. А это, если помните, персонаж из «Саги о Форсайтах»: деятельная особа, окружённая гениями. Бывало, глубокой ночью трясет меня Вадим: «Писать воспоминания будешь, как он у тебя запросто бывал, вот, рекомендую… войдёт в историю литературы». И вошли! Рекомендованные мне Вадимом под утро, часа в три, «Толя» (Передреев) или «Андрей» (Битов) – разве не история нашей словесности? Я и… пишу воспоминания. В те же годы, я привёз из Америки и показал Кожинову книжное обозрение «Нью-Йорк Таймс» с портретом Михаила Михайловича во всю страницу, а под портретом (или над портретом, уже не помню) стоит:
КРУПНЕЙШИЙ МЫСЛИТЕЛЬ НАШЕЙ ЭПОХИ.
Вот, говорю, Вадим, минута твоего исторического торжества, как выражался Троцкий. Было это как раз в ту пору, когда американские слависты приезжали в ИМЛИ с целью дождаться у дверей Отдела теории, когда закончится заседание, и они, дабы сподобиться быть им помазанными в бахтинисты, смогут лицезреть самого Вадима Валерьяновича. Хорошо помню, как услыхал я это имя-отчество в первый раз. Шло заседание Отдела теории, вышел я в коридор, слышу вопрос с легким акцентом: «Pozhaluysta skajite, zdes’ Vadim Valerianovich?» О ком идёт речь, понял я не сразу.
Имея в виду те времена, «Кэрил» (профессор К. Эмерсон) подводит итог: имя Бахтина стало чем-то средним между обозначением великого человека и расхожим штампом[89]. Образовалось два «Бахтина» – у нас и у них. У нас – символ реставрации, у них – революции. Мы стремились назад, они – вперед, но читали об одном: всё не завершено, подвижно, догм нет. Пока не грянул бахтинизм, и всё оказалось затоплено надуманными истолкованиями, измышлениями, нарочито усложненными построениями. Бахтин, благодаря Вадиму, был влиянием, раскрепощавшим мозги.
«…Чувство личности, как оно определилось в ту эпоху [XIX в.], в значительной мере остается господствующим и теперь. Его основная особенность – это решительное перенесение центра тяжести извне – во внутрь. Отсюда, расцвет так называемой “внутренней жизни” и, как его последствие, некий основной разлад: сознательно-принятая и оправдываемая несогласованность между нашим Я и его проявлением в мире».
Приехала из Англии близкая к старшему брату Бахтина, Николаю, «еврейка российского происхождения». Так, без имени, была она упомянута автором воспоминаний о Витгенштейне, который «любил [Николая] Бахтина» – удостоверено в тех же воспоминаниях[91]. Воспоминания появились в субсидируемом ЦРУ литературном англо-американском журнале, и о публикации я сообщил, куда следует, то есть Кожинову. «Витгенштейн? – воскликнул Вадим. – Мировая величина. Давай перевод!».
О «мировой величине» я уже слышал от московского, многознающего философа, этого философа, сотрудника Института философии, наши передовые мыслители «выперли на пенсию» (это его слова, сейчас сказали бы «вытеснили власти»), выперли за то, что упорствовал и не хотел поддаваться модному дурману – отстал от прогресса[92]. Ситуация походила на аналог американской коллизии, когда знающий и пользующийся авторитетом университетский профессор Хирш встал и вышел, протестуя против очередного научноэстрадного номера – мудрствований деконструкциониста Жака Деррида. Почему не подождал прений? Знал, что полемизировать по существу никто и нигде не будет, разница лишь в степени цивилизованности приемов уклонения от существа дела. Американца, возбудившего неприязнь непосредственного окружения, не выжили из университета, ему даже профессии менять не пришлось, он, чтобы не мешать высказываюшим, что им думалось, был всего лишь вынужден для полемических «прогулок подальше выбрать закоулок» – другую, никого не задевающую тематику исследований и занятий. Российского философа взашей вытолкали собратья-философы, грубо выперли из профессии. Философ мне объяснил, где с ним разошлись во мнениях, его мнение: «Наш век – век пифий, и первая из них – Витгенштейн». И за такое мнение свободомыслящие люди убрали со своей дороги инакомыслящего. Между тем крестный отец Витгенштейна, сам Бертран Расселл, покаялся в сотворении измышляющего существа, и я с облегчением у него, Бертрана Расселла, прочёл: система мысли им же самим созданного мыслителя не поддается разумному изложению. Георг Лукач в «Разрушении разума» описал, как последние двести лет были борьбой со здравым смыслом, и его обзор оказался непопулярным его сочинением. Книгу замалчивали, либо называли Лукача сталинистом. Не полемизируют – клеймят даже Лукача, если выпадает он из круга общего согласия.
Навешивание пугающих ярлычков стало безотказной отговоркой: если высказывается четко и безоговорочно, значит, сталинист, а если кто требует порядка, тот – Гитлер. При этом на себя не оборачиваются, не замечая, как борьбу якобы со сталинизмом и вроде бы с гитлеризмом ведут сталинским и гитлеровским способами, борются не доводами, а демагогией и закулисно интригуют. Разница со сталинизмом в том, что в тюрьму не сажают и не отправляют в лагерь, а просто исторгают из своей среды, оставляя в безвоздушном, необщественном пространстве, и помеха единомыслию исчезает сама собой, оказавшийся в изоляции оппонент, хотя ему и не надевают петлю на шею (это – варварство, бериевщина!), в конце концов задыхается, испуская дух. С помощью подобной тактики запугали сомневающихся, вопрошающих, и – доборолись: спроса на смысл совсем не осталось. Даешь интеллектуальную взвинченность!
«Ну, пифия не пифия, – выслушав меня, решил Вадим, – Витгенштейн… все-таки». Готовый выступить