Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С кем мы останемся? – кричу я.
Вайскопф трясет головой, словно его оглушили ударом молотка, и башка едва-едва начала отходить.
– Всё! Всё. Всё, я сказал. Кончено…
Мы отпускаем его. Револьвер ныряет в кобуру.
– Христианство всегда казалось мне слишком мягкой религией, молодой человек. Правда, были когда-то пуритане Кромвеля, ходившие в бой, распевая псалмы… Так что не всё потеряно.
И мы пошли, как ни в чем не бывало, по улице мертвецов в сторону центра. А когда Евсеичев, успокоившийся и повеселевший, опередил нас со взводным шагом на десять, Вайскопф сказал мне свистящим шепотом:
– Остались бы с Карголомским. Князюшка неплох. Мне ведь уже все равно… Долг еще держит, а надежда пропала.
26 апреля 1920, дорога от Симферополя на Армянский базар
Устали мы от войны, души наши оббились об нее, да и стесались до самой сердцевины. Никаких сил уж нет. Бредем, угрюмые, чернолицые, тонкую белую пыль запускаем сапогами в долгое странствие. Ветер уносит ее в сторону, марая богатую апрельскую траву, да мутя воду в еще не просохших канавах.
Вроде бы дали нам отдохнуть и подкормиться в Симферополе, пополнили микроскопические роты, газеток с ободряющими статьями навезли, а все на уме одна кислятина.
Мимо нас медленно-медленно катится можара. Как видно, тяжело нагрузил ее хозяин – седоусый старый хохол в расшитой розовым и голубым кацавейке, бараньей шапке и цветастых шароварах. Исправный его конёк, не тощий и не старый, каким-то чудом выкормленный в голодную зиму, едва тянет большую крымскую телегу. Дед старается не смотреть на солдат, глядит лишь вперед. Опасается старик не только лишним словом, а и лишним взглядом привлечь к себе внимание. Невдомек ему, что генерал Кутепов, избавляя армию от грабителей и конокрадов, показательно украсил симферопольские фонари телами первых же попавшихся с чужим добром солдат и офицеров. С тех пор воровство и мятежность поутихли в армии.
Еще сидит на можаре простоволосая девчонка лет семи. Она свесила ноги вниз, корчит рожи, делает страшные глаза и строит пальцами перед носом дразнительские фигуры. Видел бы старый хохол внучкино озорство, давно бы стеганул вожжей по мягкому месту. Но маленькая оторва устроилась у него за спиной, и все ее забавы остаются тайной для деда.
Можара скрипит, медленно ворочая немазаными колесами, а девчонка изобретает все новые и новые гримасы. Каждому из нас достается хотя бы по одной, лично ему адресованной. И с наших запыленных скул уходит тьма, и светлеют взгляды. Я и сам улыбаюсь. Обязательно надо запомнить и ее, и старика, и можару.
Еще мы живы. Еще не задубели вконец.
1 мая 1920 года, Перекоп
Цветущая степь. Холмы, балки, ручьи, стрелковые ячейки, мелководный заливчик, окаймленный болотцами и… цветущая степь. Цветущая степь повсюду, от мысков сапог до самого горизонта. Вот откуда появились восточные ковры – это все та же цветущая степь, только пришедшая к тебе в дом. Стоило попасть сюда хотя бы ради того, чтобы увидеть ее.
Больше всего это похоже на миллион аквариумов с тропическими рыбами, яркими, как гуяверы кубинских танцоров, трепетными, как невесты, изысканными, как коралловый риф… весь миллион разом вылили на юную траву, и рыбки плавают в воздухе, между ослепительно-зелеными стеблями, пытаясь подружиться с темно-синими крымскими жужелицами.
Второй день я маюсь от слабости. В сентябре девятнадцатого, когда я был пехотинцем нулевой ценности, когда я не умел ходить в течение целого дня без устали, все-таки мои ноги носили меня куда резвее, чем в эти два дня. Должно быть, голод дает себя знать.
До позиции красных – где-то шестьсот шагов, а где-то и две с половиной тысячи. Мы бегаем за молоком и хлебом в одни и те же «нейтральные» хутора, изредка постреливаем друг в друга, но для хорошей драки нет задора. Ни у них, ни у нас. Они сейчас на выдохе, мы на вдохе, но воздуха в легких не хватает ни им, ни нам. Кто придет в себя первым, тот и пойдет в наступление. Наверное, мы. У нас нет надежды на победу и нет страха умереть. Отбоялись свое. Мы… не знаю, как сказать правильно. Мы – легче. Они отяжелели, утратили дух преследователя, беспощадно травящего зверя. Убегались. Утравились. А нам все равно, куда идти, да и вообще, идти или стоять. Скомандуют: «Вперед!» – так пойдем вперед. Надо только чуть-чуть набраться сил.
А сил-то нет совсем. Проклятые харчи! Две недели подряд одна мелкая рыбешка хамса, вонючая, противная, ни хлеба, ни сахара, ни овощей, ничего, только хамса, хамса… Последний раз я ел хлеб неделю назад, а молоком удалось разжиться Вайскопфу дней десять назад, и он тогда расщедрился… Мутный чай. Вода с радужной пленкой – то ли гнилая, то ли испорченная нефтью. Ее нам привозили в огромных грязных котлах. Местную, из болотец и, тем более, из морского заливчика, стал бы пить только безумец.
Коричнево-зеленый гной Сиваша дрянно попахивал.
Зубы шатались от такой еды. А может быть, от отсутствия еды, не знаю. Меня то и дело поташнивало.
Раз в три дня красные принимались палить из орудий, и наши вяло отвечали им. Последнее время от артиллерийской канонады и от взрывов у меня звенело в голове, причем после очередного обстрела звон не унимался, начиналась боль, и уж она-то меня не отпускала очень долго, терзая час за часом.
Боль, боль, боль, что за ужасная боль…
Боль, болотце и цветущая степь.
Жарко, намочить лоб холодной водой…
Боль.
– Смотрите, упал в лужу…
– Что?
Не могу нашарить рукой винтовку.
Цветущая степь… рыбки.
Ноги… очень ослабели… не держат.
– Подпоручик, помогите оттащить его в окоп.
– Только не в обоз, там уж верно отдаст богу душу!
Дайте же мне чистой воды, холодной чистой воды! Можете не кормить, но только дайте воды! Кровь как будто превратилась в клейстер, надо разбавить ее. Дайте воды! Куда… подевалась моя винтовка?
Цветущая степь.
– …в Симферополь. А лучше в Севастополь, там у него… шанс…
– …пока нет наступления… сопроводить…
Татах-татах… татах-татах… татах-татах… татах-татах…
…просыпаюсь внезапно. Рывком. Князь Карголомский перестает пить чай, протягивает мне кружку со сладким кипятком и дюжиной чаинок. Душно.
– Попейте, попейте же!
Пью. Сил нет разговаривать.
– У меня есть немного бульона. Правда, холодного. Вот, пожалуйста… – подпоручик протягивает бутылку, вынув пробку.
– Не… могу…
– Я подержу!
Он подносит бутылку к моим губам. Делаю три глотка и падаю в изнеможении на сено.
– Где мы… я… ничего не помню… где…
Поезд трогается, и я вновь тону в каких-то сумерках, сумерках.