Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время Беляев холодно размышлял над этим, сопоставляя факты. Если доверять фактам, то получалось, что ничего поручик Лермонтов не знает. Творит, наподобие неосмысленного монгола, который поет себе во всю глотку обо всем, что ни встретит на пути: увидит птицу в небе — поет про птицу в небе, увидит след копыта лошадиного — поет про след копыта лошадиного…
Этим-то и опасен. Абсолютно точен. Поэт… Кажется, в той же книжке и стишки пропечатаны. Стишки Беляев читать не стал, в них ничего интересного. А вот повесть — очень некстати она появилась.
Итак, Лермонтов бывает, где не надо, видит, что не надо, и после доверяет бумаге — и всей честной и почтеннейшей публике то, чего бы не следовало.
И происходит это исключительно вследствие проклятых особенностей его нрава. Любопытен и болтлив, а в писаниях своих не щадит никого, и себя — того менее. Представитель «отрицательного направления» — того и гляди, войдет в моду! Достаточно дурен для того.
И стоило господину Беляеву от холодного анализа фактов перейти к рассмотрению личности самого поручика Лермонтова, как прежнее отвращение поднялось в нем, точно перед ним предстала противоестественная гадина, вроде младенца о двух головах или поросенка с лишней ножкой сбоку…
И спотыкаться об это недоразумение в офицерском мундире господин Беляев более не намерен. Существуют способы. Да, существуют различные способы.
В конце концов, на Кавказе идет война — быть может, вообще не придется предпринимать никаких излишних действий; достаточно лишь подождать. Как там говорили восточные мудрецы? «Сядь на берег реки и жди, пока вода пронесет мимо тебя труп твоего врага…»
Подождем. Но — недолго. От силы — год.
Он сжал зубы. В зеркале, робко заглядывавшем в комнаты из гардеробной, далеко, за раскрытыми дверями, отразилось серое лицо, напряженные скулы, бешеные глаза. Длилось это миг; затем господин Беляев взял себя в руки, но зеркало, казалось, запомнило жуткое отражение и затаило его в своих глубинах.
— Я этого Лермонтова, сказать по правде, на дух не переношу, — говорил в дружеском кругу Руфин Дорохов. Его почти не слушали, чаша ходила по кругу, и никто не замечал, что вино в ней дурное. — Столичный франт, трубка с янтарем, а у самого ногти в траурной кайме. И глядит — эдак удивленно, как будто опомниться не может: «Где это я оказался? И кто сии пренеприятнейшие рожи?» — Дорохов для убедительности скроил отвратительное лицо. — Родня у него при штабе, у этого Лермонтова! Помяните мое слово, он себя еще покажет… Для чего он просил перевода из батальона в штаб? Поближе к начальству! Адъютант! Тьфу!
— Ты к нему чересчур строг, Руфин Иванович, — лениво возразили Дорохову откуда-то с правого фланга пирушки. — Такими адъютантиками вечно затыкают такие дырки, куда обычный офицер и не сунется, ибо занят своими солдатами…
Дорохов взъелся, на мгновение сделался трезвее, а потом, от гневной вспышки, разом захмелел еще больше.
— Я? Строг? Я — мягчее… розы! Это Лермонтовым будут дырки затыкать? Да у него сорок дядьев — и все генерал-губернаторы. Они его быстро отсюда вытащат. Навешают на куриную грудь орденов — и обратно в Питер, шаркать по паркетам.
— Кстати, не похоже, чтобы Лермонтов так уж хотел отсюда «вытаскиваться», — возразил «ужасному Дорохову» опять тот же молодой офицерик.
— Жди — он тебе, пожалуй, искренне расскажет, что у него на уме! — ярился Дорохов. — Да таких, как он, в любом полку — десяток! Он служить не хочет, вот и все объяснение, а нас презирает…
— Ты, Руфин Иванович, лучше остановись, а то, пожалуй, договоришься до того, что поручик Лермонтов на нас доносы пишет…
— Не пишет, а… что он там, кстати, начальству про нас рассказывает?
— Да ничего не рассказывает! — сказал молодой офицер, которого все называли ласково «Саша Смоковников». — Я был раз и сам слышал. Он все бабушку вспоминает да всякие смешные случаи, бывшие в Петербурге…
— Бабушку?
— Ну да, у Лермонтова — бабушка… Чудная старуха, и со всеми его друзьями дружит.
Саша тоже не обладал оригинальной внешностью, но его, в отличие от Лермонтова, в полку любили: вокруг этого молодого человека каким-то образом всегда устанавливалась глубокая внутренняя тишина. Хотелось погрузиться в эту тишину и испить ее, сколько получится, — впрок.
— Все равно, он неприятный, — сказал Дорохов упрямо. — Вчера, к примеру, поручик Пелымов при нем рассказывал об одном деле и употребил выражение, которое Лермонтову показалось неудачным. Ну конечно! Лермонтов же у нас литератор! Он и насмеялся — а Пелымов, между прочим, говорил чистую правду и от души…
Разговор постепенно становился общим. Другой офицер заинтересовался, отставил чашу, тотчас, впрочем, похищенную его соседом.
— О чем Пелымов-то рассказывал?
Дорохов махнул рукой:
— Мелкая стычка, но дело действительно было неприятное… Пелымов, должно быть, модных романов начитался — и в заключение своей повести неосторожно сказал: «Словом, выбрались мы из ада…» А Лермонтов все это время слушал с якобы удивленным видом, и когда Пелымов про ад-то упомянул, Лермонтов и встрял: «Прошу, говорит, прощения, — не вполне ясно, из какового?» Пелымов смутился, что немудрено, когда тебя перебивают, и сдуру еще спрашивает: «Что именно, простите?» Он, Лермонтов, разумеется, своего не упустил. «Из какового зада вы изволили вчера выбраться?» Пелымов покраснел — до слез, повернулся и ушел, а Лермонтов только плечами пожал и…
Дорохов не договорил — у костра засмеялись. Дольше прочих крепился Саша Смоковников, но вот сдался и он: зажмурил глаза и растянул губы в улыбке; смех задрожал в его горле.
— Ну вас! — Дорохов обиделся. Впрочем, обиды хватило ненадолго — он схватил чашу, разом опорожнил ее и объявил, что отправляется спать.
* * *
Переведенный высочайшим указом из лейб-гвардии Гусарского полка в Тенгинский пехотный полк, поручик Лермонтов отправился на левый фланг Кавказской Линии, в Чечню.
Юрий любил Кавказ — как любил его и Мишель; в этом они сходились; но Юрию, помимо прочего, нравилось «покорять»: он страстно обожал мгновения, о которых в точности знал, что надлежит испытывать страх, и в то же время никакого страха не испытывая. Нравился ему и враг. Не было никаких сомнений в том, что окончательно замирить горцев не удастся никогда — Чечня вечно будет торчать отравленным шипом в теле России, и время от времени там станут являться «пророки», вроде «канальи Шамиля»; но пережить состояние войны для иных молодых людей бывает весьма полезно.
В начале 1840 года решено было перенести Кубанскую Линию на реку Лабу и заселить пространство между Кубанью и Лабой станицами казачьего линейного войска. На Лабе предполагалось возвести укрепления, защитив ими наиболее опасные места; впоследствии под их прикрытием планировалось обустраивать казачьи станицы. Для исполнения этого намерения Линия разделилась на две: на правом фланге — Лабинский отряд, на левом — Чеченский, куда, собственно, и направили поручика Лермонтова.