Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрию же нравилось на Кавказе совершенно иное. Не созерцать картину, но находиться внутри ее, быть той крохотной фигуркой, что движется среди гигантских гор, почти незримо глазу наблюдателя, — то, что Юрий попросту называл «жить»:
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
От этих неловких, ломких строф Мишель морщился, но Юрий ими втайне гордился и потому даже не пускался защищать их: многословные и беспомощные, они тем не менее предельно точно выражали его состояние.
Юрий прибыл в отпуск, развеселый, разудалый. С настоящим обозом, где путешествовали домашние наливки и варенья, прибыла в Первопрестольную и бабушка. Зацелованный, закопченный образ Спаса, бабушкин любимый, смотрел опущенными книзу скорбными глазами: «Чрезмерно любишь ты этих детей, Елизавета, свыше дозволенного привязана к ним… От такой любви и до беды недалеко…» Елизавета Алексеевна улавливала предостережение, столь внятное, и на мгновенье смертельно пугалась, а после, поуспокоившись, вновь принималась бить поклоны и выпрашивать свое, человеческое: чтобы внуки были здоровы, невредимы, чтобы устроилось как-нибудь с обоими… И уже пугливо отводила взор, чтобы не встретить все тот же предупреждающий и чуть сочувствующий взгляд Спасителя.
Вернулся Юрочка! И слава богу! Если и ждет беда — то не сейчас, этому ли не радоваться!
Коротки мгновения абсолютного покоя: оба рядом, под крылом. Разговаривают о чем-то, брякают графинчиком: ничего, уже не дети — можно… Каждое мгновение Елизавета Алексеевна подбирает пальцами, точно крупную жемчужину, укладывает в шкатулку с драгоценнейшими воспоминаниями. Прежде не понимала, не ценила, разбазаривала — нынче поумнела. Жаль, мало времени осталось, — хотя, Бог даст, еще поживет. Столыпины до ста лет доживали.
— Помнишь Мартышку? — говорил Юрий, захлебываясь. — Мы с ним в школе фехтовали много… У нас по пятницам был обязательный класс по фехтованию, и оставлялось на выбор каждому — рапира или эспадрон…
— Ну, как будто помню, — сказал Мишель ленивым протяжным голосом. Он щурился, тянул сквозь зубы наливку, спокойно наслаждался буйным обществом брата.
— Ну вот, а этот Мартынов — Мартышка наш, — он ужасно щекотки боялся. Как тронул его рапирой, так хватается за живот и хохотать! Так ничего у него с рапирой и не выходило, дрался он только на саблях. Противник у него был один: я.
— И уж ты его побивал небось, — сказал Мишель.
Юрий скромно подкрутил ус:
— Положим… Во всяком случае, мы устраивали всегда почти театральное действие и собирали вокруг себя много интересующейся публики. Да, он еще и стихи сочиняет.
— Не читал. — Мишель потянулся, косточки хрустнули.
— Какой ты! Скучный. — Юрий вздохнул притворно.
— Ладно, рассказывай дальше, — милостиво позволил Мишель. О триумфальном фехтовании на эспадронах он слышал от брата, разумеется, уже не в первый раз, но легко снисходил к этой слабости. — Что же Мартынов?
— А… Мне мать его дала для него большой пакет с письмами, чтобы я ему отвез. Он тоже на Кавказе служит и намерен в ближайшем времени сделаться самое малое — генералом… А что? На вид он ужасно представительный и грудь колесом, много места, куда ордена навешать… У Мартышки сестры есть, девицы — так себе, ледяная благовоспитанность. — Юрий сморщился. — Помнишь, Монго за актеркой увивался? Та была тепленькая, вся такая мяконькая. А эти — надгробные статуи из мрамора наилучшей породы, и отшлифованы первоклассно. Ухватиться не за что.
— Ну, уничтожил, — сказал Мишель.
— Не в том была моя цель, чтоб кого-то уничтожать, — отмахнулся Юра. — А в том, чтобы ты лучше уяснял себе дислокацию. Словом, посетил я добродетельную г-жу Мартынову с ее добродетельными Мартышками и обзавелся пакетом для Николя — моего Мартышку звать Николя, — каковой пакет и обязался передать лично в руки.
— Покамест ничего особенного не вижу, — заметил Мишель.
— Это потому, что я рассказываю с долгими отступлениями… Словом, Мишка, меня ограбили!
Выпалив это, Юрий изумленно задрал брови и расхохотался.
Мишель чуть улыбнулся.
— Что, не смешно? — Юрий подтолкнул его. — Ну, засмейся! Засмейся!
— Ха, ха, ха.
— Ты не искренен.
Юрий надул губы. Впрочем, показная обида долго не продлилась. Продолжил:
— В письме оказались деньги — рублей триста, так что пришлось отдавать свои. А Мартышка мне, по-моему, так и не поверил, что ограбили. Думает, я нарочно письма открыл, желая прочитать, что там про меня его сестрицы пишут. Много мне дела до его сестриц! Говорю тебе, ограбили самым бессовестным образом. Ух, совершенно дурацкая история.
* * *
Завязывалась «дурацкая история» на захудалом постоялом дворе, где, кроме корнета, путешествующего с подорожной по казенной надобности, околачивалось еще двое или трое путников, из которых один показался Юрию весьма примечательным: чернявый, смуглый, с горящими черными глазами, он точь-в-точь напоминал кого-то из героев Мишиных испанских драм. Может быть, Фернандо, только изрядно повзрослевшего и утратившего немалую толику врожденного благородства. Неприкновенная испорченность в сочетании с «породистой» красотой делали незнакомца совершенно неотразимым для фантазера.
Лермонтовский денщик, малоросс по фамилии Сердюк, отнесся к незнакомцу весьма настороженно.
— Вишь, цыган, разбойничья рожа! — заметил он вполголоса, при том плюнув. — Не велеть ли, чтоб чай подали отдельно?
— Не надо, я смотреть хочу, — отмахнулся Юрий. — Мне любопытно.
— Воля ваша, — сказал Сердюк
— А то с тобою путешествовать — скучища, — продолжал Юрий.
Малоросс безмолвно развел руками, не зная, что и ответить. Барин имел такую привычку — вдруг начать придираться и дразнить, но делал это беззлобно, просто чтобы развлечься.
— Только и отрады, что чаю выпить или в карты сыграть, — говорил Юрий, тягомотно зевая. — Я карты люблю, когда партнеры есть. Вот и грех, и разоренье, а люблю.
— Воля ваша, — повторил Сердюк и уже повернулся, чтобы выйти, но Юрий остановил его:
— А скажи-ка, Сердюк, вот ты что больше всего на свете любишь?
Сердюк замер, с подозрением глянул на барина, но Юрий сделал совершенно простодушное лицо. Очень осторожно, точно пробуя ногой незнакомый брод, Сердюк ответил:
— Да не помню, ваше благородие…
— Брось ты, все ты помнишь, — привязался Юрий (чай тем временем подали, а к «цыгану» подсел еще один человек, совсем несимпатичный и «нероковой», просто грязный оборванец). — Ну, скажи, не морочь мне голову: что ты любишь, а? Сердюк!
Сердюк обреченно мотал головой.
— Не знаю я, ваше благородие.