Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прохожий подумал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.
– А всё-таки, роман твой должен быть написан, – сказал на прощание старик.
– Я не пишу романов, монах, – ответил Рассказчик.
– А про Иуду зачем спросил?
– Думать буду… Потом расскажу…
– Ну, как знаешь.
Прохожий вышел.
Рассказчик посидел ещё в старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, в слабом ещё свете зарождающейся зари, возле древнего как мир исполинского дуба, густо поросшего большими зелёными листьями, стоял Прохожий, любуясь цветущим деревом. Монах поднял голову на окно, улыбнувшись, помахал Рассказчику рукой и, поправив суму на плече, пошёл своей, одному ему ведомой дорогой. По площади, называемой Красной, где его уже поджидали двое его спутников, мимо Василия Блаженного без крестов на маковках, через Воскресенские ворота на Охотный Ряд, мимо Большого театра, до сих пор упрятанного в леса, сквозь разгульные, хмельные компании новых русских – новых, судя по костюмам да по блестящим лакировкой железным коням, а по сути, всё тех же … по крутому, поросшему травой и кустарником берегу Неглинки, в прозрачных водах которой пока ещё водится рыба, далее через Петровские ворота прочь из Москвы, из города, в котором как-то хитро всегда уживались бок о бок друг с другом добро и зло, святость и порок, преступление и покаяние.
«Промеж запоями
я вам пишу, пишу…
Чего же более,
вернее, как иначе?
Покуда я хоть что-нибудь да значу,
отечеству я искренне служу.
Отечество мне должное воздаст,
как только оно выйдет из запоя.
Ведь каждый наш чего-нибудь да стоит.
Ведь каждый наш на что-нибудь горазд».
Руслан Элинин. Русский поэт.
– Нянька! Нянькаааа! Няааа-нькааааа!
Насмерть напуганный человек, поджав ноги, сидел, забившись в угол огромной царской кровати. Яркий свет идеально круглой луны, беспрепятственно проникая сквозь оконные стёкла, освещал невероятных размеров комнату, рисуя всё её убранство призрачным мертвенно бледным сиянием. Древняя лепнина на стенах и потолке отбрасывала причудливые тени, будто живые, обступавшие со всех сторон и медленно, почти незаметно подкрадывающиеся к кровати. А значит к тому, кто тщетно пытался укрыться от них в её огромности, обложившись от страха подушками и закопавшись в одеяло так, что только одно лицо оставалось не спрятанным от ночных страшилищ. Бледность лица, ещё более усиленная лунным сиянием, один в один сливалась с батистовым постельным бельём. Так что если бы не ошалело круглые от страха глаза, лихорадочно бегающие по пространству комнаты, и бешено стучащие дружка о дружку зубы, то наличием человека в постели можно было бы вообще пренебречь.
– Нянька, – проскрипел он уже еле слышно, вдруг выскочил из-под одеяла и, как был в одной ночной сорочке и в чепце, заметался по комнате, включая лампы, бра, торшеры и прочие электроприборы, попадающиеся ему под руку.
Через секунду целое помещение уже ярко светилось всем, что только способно было излучать хоть сколько-нибудь лучистой энергии. А ещё через мгновение из-за массивной резной двери послышались быстро приближающиеся, тревожно шаркающие шаги. Когда они подкрались совсем вплотную, створки бесшумно распахнулись, и в комнату вкатилась, словно на лыжах, маленькая, кругленькая женщина весьма преклонных лет.
– Ну што ты, што ты, сердешный, – прошамкала она одними губами беззубого рта, подъезжая к неспешно приходящему в себя человеку. – Пошто оргию-то тут учинил среди ночи? Запужалси бедненький? Чай, приснилось што?
– Почему ты не приходила? Я же звал тебя, – залепетал чуть не со слезами на глазах человек, в то время как тёплые, мягкие женские руки обняли его за плечи и повели к кровати. – Я же кричал: «Нянька! Нянька!», а ты всё не шла и не шла. Почему?
– Дык што ж? Спала я, маленький мой. Пошли-нито в постельку, пошли, милай.
– Да, спала! А почему ты не приходила? Я же звал тебя, звал!
– Говорю ж, спала. Снотворную давеча выпила, насилу уснула. Не слыхала, значить.
– Но я же звал тебя, звал. Почему ты не приходила? Почему?
– Ну, как табе ещё объяснить, сыночок? Штоб ты понЯл башкой своей несуразной. Понимашь, стара уже твоя нянька, совсем стара. Уснуть самой никаких возможностев у ней нетути. Котору уж ночь не сплю. Вот дохтур твой мене лекарству-то для сна и прописал. Я выпила – и как убитая. Не слыхала я ничё. ПонЯл чё ли?
– Ага! Не слыхала! Но я же тебя звал, звал. Почему ты не приходила? Почему?
– Тьфу ты пропасть! Эко табе дурню головку-то напекло вчерась в Давлосе ентом вашем, соображалку-то нАсквозь прошибло. Ну, што уж тут поделать? Слухай сюды, болезнай. Ста-ра… Понимашь? Но пришла ж таки. Ложись милай, ложись. Вот нянька табе щас укроить … вот так. Чаво запужалси-то? Приснилось чай што?
Человек, совсем уже успокоившись, лежал в своей постели, укрытый по самый подбородок мягким пуховым одеялом. Близость родного существа придала ему уверенности и защищённости. Глазки больше не бегали по комнате, зубки не стучали, а природная бледность лица несколько оживилась едва заметным румянцем, видимым впрочем, только на фоне идеально белоснежного белья. Но некоторая озабоченность, неестественная для него напряжённость мысли всё ещё жили своей обособленной жизнью в глазах, придавая выражению лица неопределённую степень задумчивости и, где-то даже, интеллигентности. Это ежели приглядеться.