Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаменательно, что пропагандисты Пикассо горячо утверждали, будто бы он тоже «знал inquiétude»{39} – так, словно он унаследовал Сезанново состояние или принял его мантию. Inquiétude уже не позорное клеймо – оно знак почета. Борьба Сезанна стала легендой, его жизненный путь – вечным поиском идеала, его состояние – печатью величия, творческого величия разумеется, но и чего-то большего. «Высокомудрый котофей» (эту дивную характеристику дал ему Д. Г. Лоуренс) неожиданно достиг высокого положения{40}. И, подытоживая: если, как полагал Альбер Камю, величие художника – в его жизни, то Сезанн, очевидно, может служить тому примером. Сезанн показал, на что способен человек. Его победа в конечном счете была победой нравственной – возможно, победой темперамента над сомнением, унынием и смятением. История его жизни – это образцовая история жизни художника-творца в новые времена. Несчетное множество художников избирают Сезанна как пример для подражания. И не только художники: поэты и философы, писатели и режиссеры – все, кто думает и мечтает. «Высокомудрый котофей» создал новый миропорядок. Его способ ви́дения коренным образом перекроил наше восприятие вещей и отношение к ним. Как-то он сказал о своей «Женщине с кофейником» (цв. ил. 60), что чайная ложка в той же мере учит нас понимать себя и наше искусство, как и сама эта женщина или кофейник. Откровения Сезанна сродни откровениям Маркса и Фрейда. Их преобразующий потенциал столь же велик. Их далекоидущие последствия ощущаются всем миром и каждым из нас.
Среди представителей следующего поколения особенно глубоко осознавал притягательность нравственной силы художника Анри Матисс. Своего первого «сезанна» он приобрел 7 декабря 1899 года (в пору крайней нужды, ценой больших жертв), испытав неодолимую потребность его купить задолго до того, как к Сезанну пришла известность. «Три купальщицы» (цв. ил. 48) стали для Матисса талисманом. В течение тридцати семи лет он в одиночку молился на эту картину, расставшись с нею только в 1936 году, когда любовно преподнес ее в дар Пти-Пале. «Вчера я вручил сезанновских „Купальщиц“ вашему доставщику», – писал он директору музея.
Я проследил за тем, чтобы картину как следует упаковали и в тот же вечер отправили в Пти-Пале. Позвольте уведомить Вас, что в творчестве Сезанна это полотно является произведением первостепенной важности, поскольку в нем наиболее полно и глубоко воплощена композиция, которую он тщательно разрабатывал в нескольких картинах, каковые, хотя и находятся теперь в крупных собраниях, были всего лишь этюдами, доведенными до совершенства в ходе работы.
За те тридцать семь лет, что картина находилась в моей собственности, я, надеюсь, довольно хорошо ее изучил, хотя и не до конца; она морально поддерживала меня в критические моменты моего становления как художника, в ней я черпал свою веру и стойкость. И потому позвольте мне просить Вас разместить ее таким образом, чтобы она смотрелась в самом выгодном свете. Для этого требуется и соответствующее освещение, и пространство. Картина поражает богатством красок и рельефностью, и, глядя на нее издали, можно оценить смелость линий и исключительную разумность их соотношений.
Понимаю, что не обязательно было говорить Вам об этом, однако я считаю это своим долгом; прошу Вас принять мои замечания как свидетельство моего восхищения этой работой, которое неизмеримо выросло с тех пор, как я ее приобрел. Позвольте мне поблагодарить Вас за ту заботу, с которой Вы к ней отнесетесь, ибо я вручаю Вам ее с полнейшим доверием{41}.
Для Матисса Сезанн был богом. «Знаете, в картинах Сезанна присутствуют структурные законы, полезные начинающему живописцу. Помимо прочих достоинств, его заслуга в том, что он стремился превратить тональные отношения в действующие силы, наделить их важнейшей миссией». По другому поводу он заметил: «Картины Сезанна отличаются особенным построением: если, скажем, посмотреть на них в зеркальном отражении, они зачастую утрачивают сбалансированность»{42}. Учитывая, что это наблюдение одного мастера о творчестве другого, то акцент на структуре – архитектуре (точное слово Матисса) – является показательным. Матисс пытался обнаружить то, что Бодлер называл «скрытой архитектурой» творчества.
На ретроспективе 1907 года «бог» был представлен единственным автопортретом, написанным году в 1875‑м, когда ему было хорошо за тридцать (цв. ил. 3). Рильке восхитился выражением лица: «А насколько блестяще, с какой безупречной точностью передано это состояние созерцания, подтверждается тем, что художник (и это особенно трогательно) не привносит никакой многозначительной интерпретации, не ставит себя выше своего изображения, но рисует свой портрет со смиренной объективностью и будничным интересом собаки, которая, увидев в зеркале свое отражение, думает: „А вон еще одна собака“»{43}.
Школяр Поль Сезанн был, конечно, негодник, но отнюдь не бесчувственный чурбан. В свои тринадцать он уже почти взрослый. В 1852 году поступил на полупансион в шестой[6] класс коллежа Бурбон в Эксе. Полупансионеры ночевали дома – в случае Сезанна это был буржуазный дом в центре города, в пятнадцати минутах ходьбы, – но почти все время бодрствования проводили в школе: с семи утра (летом с шести) до семи вечера. Как и многие экские семьи, Сезанны воспользовались возможностью совместить формальное образование с домашним воспитанием, как это было деликатно прописано в школьном проспекте, за скромные три сотни франков в год, включая обед и легкие закуски. Такой распорядок поддерживался в течение первых четырех лет. Последние два года Поль ходил в коллеж только на занятия. Приручило ли его это – вопрос открытый.
Смышленый, энергичный, немного нелюдимый, он был достаточно изворотлив и физически крепок, чтобы выживать в мальчишеской среде. Он похвалялся, что за два су может в один присест перевести сотню строк латинских стихов. «Ей-богу, я был коммерсантом!»{44} Более доходного дела он в жизни не имел. Мечты его были туманны. Как и все его сверстники, он любил приключения – обычные мальчишеские забавы, приправленные поэзией. Девчонки оставались вне игры. Их могли обожать, но дружбы с ними не водили. Под любовью подразумевалось серенадное воспевание предмета поклонения издали – вечная тяга неуправляемого к недосягаемому. В случае Сезанна романтический трепет и чувственное влечение вступали в борьбу с общепринятыми запретами. Ему не хватало уверенности в себе, но в Эксе он всюду был как дома. Знал все ходы и выходы. Он владел местным жаргоном, говорил на местном наречии. Это был его родной язык.