Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ах, эти дамы из Нижней Саксонии… — иронически вздыхал Франц Цимерман, когда много лет спустя в его маленькой стокгольмской квартирке в доме 65 по Вита Лилианс Ваг я повторял ему то, что Мама услышала от госпожи Штайн. — Ах, эта темная печаль Нижней Саксонии, которую не способно рассеять даже солнце прекраснейших дней лета. Всегда все должно быть окрашено в цвет густых зарослей плюща, в которых утопают сады Бремена, овеяно меланхолией росы, искрящейся на свежих листьях деревьев в Ворпсведе, все должно прятаться в тени скорбных чувств, которые — хоть и тщательно скрываемые — терзают нижненемецкую душу. Ведь госпожа Штайн родом из тех краев, и забыть об этом значит совсем оторваться от нашей грешной земли!
Ханеман не бросал Института! Отнюдь! Что-то там между ним и этой Луизой Бергер, конечно, было, но зачем же делать из мухи слона! Не уходил он оттуда вовсе, это его выставили после того, как в гастхаусе под Карлсбергом он слишком много говорил о вещах, о которых следовало помалкивать. Вы слыхали про дело Вихмана? В гастхаусе под Карлсбергом, где по случаю дня рождения ректора Медицинской академии профессора Ханеса Унгера собрались официальные лица: сенаторы, чиновники, преподаватели Технического училища, — Ханеман позволил себе несколько высказываний относительно массовых песнопений и факельных шествий, что прозвучало крайне неуместно в ресторанчике в двух кварталах от дома, возле которого неделю назад „неизвестные преступники“ затащили в машину Ханса Вихмана, тело которого, выловленное спустя два или три дня из портового канала в Эльбинге, попало на мраморный стол в зале IX. Кажется — я слыхал это от нескольких человек, — продолжал Цимерман, — среди гостей в гастхаусе был юноша с красивой арийской фамилией Форстер. Вам, вероятно, эта фамилия кое-что говорит?»
Итак, Франц Цимерман из Zentrumpartei[4], седоволосый мужчина со смуглым лицом и прозрачными карими глазами, который еще в тридцать седьмом сумел через Кёнигсберг и Клайпеду пробраться в Швецию, Франц Цимерман, сидящий против меня в кожаном кресле и помешивающий колумбийский кофе в синей чашечке, только качал головой, вспоминая нижненемецкую романтичность госпожи Штайн, и задумчиво повторял: «И что она наговорила вашей матушке…» — хотя госпожи Штайн давно уже не было, как не было уже и Города. И только с темных фотографий, висевших над стеклянным столиком, за которым мы пили кофе, — с фотографий из ателье самого Баллерштедта плыли к нам мягкая темнота бегущих к Мотлаве улиц, поблескивание мелкой брусчатки на Марьяцкой и молочный свет фонарей на Широкой, которые ежевечерне зажигал Ханс Лемпке, сосед господина Цимермана по Осеку, подъезжавший поочередно к каждому столбу на старом велосипеде «Урания», чтобы со стремянки просунуть огненный язычок под колпак.
«Да ведь Ханеман уже тогда водил сомнительные знакомства! — господин Цимерман в своей стокгольмской квартире отставлял синюю чашечку и брал альбом с фотографиями. — Ведь он не раз бывал в том недоброй славы доме на Долгом побережье, где собирались люди из „Данцигер фольксштимме“[5]. Это было неподалеку от Крантора[6], в двух шагах от магазина Германа Кагана, рядом держала лавку Валентина Райман, — господин Цимерман задумывался, — а дальше, сразу за Каганом, Роберт Зюсс торговал, если не ошибаюсь, оружием. Какой же это был номер? Видимо, девять, ведь магазин Кагана был в доме десять. Над магазином Зюсса мать Йоста Хиршфельда выставила пальму в деревянной кадке, голуби быстро изукрасили ее белой глазурью. А что же было над лавкой Валентины Райман? Железный балкончик, — это Франц Цимерман прекрасно помнил, — а на балкончике? Что там было? Что-то белое, круглое, прислоненное к стене? У Кона в одиннадцатом жалюзи из узких планочек всегда были опущены до середины большого полукруглого окна, на красной штукатурке желтые буквы, но что там было написано? А на маленьких табличках, которые Кон вывешивал? Реклама товара? Всего-то? Пожалуй, это был дом одиннадцать по Ланге брюкке, — Франц Цимерман, который проходил там множество раз и почти всегда спотыкался о слегка выступающую из тротуара плиту, запомнил даже запах, бьющий из окошечек подвала бакалейной лавки. — За магазином Эмиля Бялковского — это его сын в тридцать пятом повесил над дверью плакат с надписью: „Храни нас, наш Любимый Вождь. Мы знаем, в чем долг поляка. Голосуйте за список номер семь“, — в доме двадцать два был магазин, кажется, принадлежавший другому Кону, золотистые буквы „Cigarren“, нарисованные на узком фасаде, то и дело скрывались под хлопающей на ветру тяжелой бело-синей полосатой маркизой».
Итак, Ханемана несколько раз там видели — сколько именно, Франц Цимерман не знал, но наверняка лицо Ханемана мелькало там, наверху, в комнате на втором этаже, где стояла лампа с зеленым абажуром и на стенах висели холсты Эмиля Нольде и рисунки Оскара Кокошки. Кто там еще бывал? Хайнсдорф? Эрих Брост? Рихард Тецлав или, может, Эрнст Лоопс, которого потом так зверски избили, что он на всю жизнь остался калекой? Нет сомнений, что туда не заглядывал никто из «Данцигер форпостен»[7], но лица, лица тех, кто приходил в дом на Долгом побережье, эти лица тонули во мгле и лишь на секунду выныривали из забвения, чтобы показать свой светлый овал, похожий на призрак на стеклянной фотопластинке.
Франц Цимерман переворачивал страницы альбома.
Густав Петш? Верзила в темном сюртуке, в рубашке с загнутыми углами воротничка, в узорчатом галстуке, завязанном на толстый продолговатый узел, гладко выбритый, тщательно причесанный, пробор слева, усы черные, тяжелые, с закрученными вверх концами, ветеран, поносящий юнцов, которые под барабанный бой врывались на Лангер маркт со стороны гостиницы «Норд», а женщины приветствовали их римским жестом вскинутой вверх руки? Не с ним ли видывали Ханемана в ресторане Шнайдера?
Альберт Посак? Не с ним ли его видели в тридцать пятом на цоппотском молу?
«А впрочем, — Франц Цимерман потирал ладонью затылок, поросший серебряным пухом, — а впрочем, возможно… Видите ли, он и с Раушнингом[8]приятельствовал. Ну, может быть, „приятельствовал“ чересчур сильно сказано, но несколько раз гостил в его поместье в Варнове (где они, должно быть, беседовали о музыке, о церковных хорах, поющих в Мариенкирхе…), а ведь Раушнинг, как вы, вероятно, знаете, уже в тридцать втором побывал у Гитлера в Оберзальцене. Да какое там побывал! Получил поддержку Гитлера на выборах в данцигский сенат и хотя потом переменил убеждения, в „Нойес тагебух“[9]о нем всегда писали плохо. Мол, он расплевался с Грайзером и Форстером только потому, что те пытались его оттеснить. Пробился бы в руководство партии, никогда б не написал своей „Die Revolution des Nihilismus“[10]. И уж тем более „Gesprаche mit Hitler“[11]! Сделай он карьеру, был бы с ними!»