Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К трем часам ночи скорбь Джоны превращается в медленный подводный танец. Такое ощущение, что воздух стал жидким. На диване в гостиной – красное покрывало, расшитое крошечными круглыми зеркальцами. Джона моргает, и на диване лежит Одри, разбиваясь на тысячу мелких осколков и повторяясь в зеркальном стекле. Повсюду он видит ее. В каждом кресле, на каждом стуле она сидит голая. Вон там, в белом кресле… но когда он оборачивается в ту сторону, там только пятно от красного вина, пролитого ее отцом в 1999 году. Они пригласили его на ужин, и он привел свою новую пассию; кажется, ее звали Мишель. Табурет у пианино пуст. Листок с нотами «Случая в космосе» Боуи лежит на верхней крышке, проседающей под тяжестью газет и нераспечатанной почты. Пианино ему подарила Одри на пятую годовщину их свадьбы; тогда никому даже в голову не приходило, что оно превратится в захламленную полку для бумаг. Маленький коридорчик ведет из гостиной в кабинет Одри, где стол еще обклеен памятками на листочках, полки ломятся от бумаг. Джона уже просмотрел все ее личные записи, искал предсмертную записку или хоть что-то похожее на прощание: рекомендацию фильма, которого он еще не смотрел, фрагмент их разговора, показавшегося ей важным. Образцы краски, исполосовавшие стену, – все оттенки розового и сиреневого. Выбирая цвета, они не закрашивали кусочки стены, а писали пробниками слова. Всегда только имена: Белла, Эми, Вайолет.
В ванной Джона неловко и торопливо сгребает с полок заколки, косметику, маленькое декоративное деревце, увешанное ее кольцами. Потом замечает ее халат, висящий на двери. В кармане так и осталась использованная салфетка. Он относит все в коридор и запихивает в пакет. Каждый звук воспринимается громче, чем должен быть: капающая из крана вода, шлепки его босых ног по паркету, визг «молний» на высоких сапогах его жены.
– Палимпсест.
Ради этого Одри разбудила его посреди ночи.
– Что?
– Четырнадцать по горизонтали. «Рукопись на пергаменте поверх смытого или соскобленного текста». – Она взбила подушку. – Я знаю… Я гений.
– Сейчас три часа ночи…
– Я вдруг проснулась, и слово пришло само. Подсознание – странная штука.
Она потянулась к коробке салфеток на тумбочке, шумно высморкалась.
– Напомни мне завтра, что нам надо купить открытку твоему папе. У него день рождения во вторник…
Как потерянный, Джона бродит среди набитых мешков для мусора. Икры пульсируют болью. Ему был поставлен диагноз: СБН, синдром беспокойных ног. Мышцы сводит судорогой, но Джона больше не хочет принимать снотворное, от которого чувствует себя чужим в собственном теле. Он нередко сидит до пяти утра, составляя планы уроков, и бьется коленями в стол, словно взбрыкнувший конь.
Джона начинает понимать, что вдовство предполагает болезненное физическое разъединение. Сеть, что сплеталась годами, теперь рвется на части. Одри отделяется от него слой за слоем: от его груди, его чресел, его пальцев. Когда Джона наконец ложится, он представляет, что она лежит рядом. Свернулась калачиком, прижимается теплой спиной к его животу.
Одри переворачивается на спину и открывает один глаз.
– Ты меня любишь?
– Да.
Она закрывает глаз.
– Тогда сделай мне чаю.
На тумбочке у кровати – фотография в рамке. Его жена в оливковой замшевой куртке. Она знает, как наклонить голову – да, вот так. Ее взгляд совершенно не соответствует образу, создаваемому дизайнерским нарядом, и сразу хочется подойти ближе, понять, в чем дело. Но больше всего Джоне хочется поговорить. Хочется, чтобы зазвонил телефон, чтобы они с Одри болтали о пустяках. Хочется просто услышать ее тихий голос. Джона жалеет, что не записал на диктофон ее дыхание. Он мог бы слушать его в темноте. Как она дышит во сне.
Джона снова встает и включает радио. Сейчас шесть утра. Он надеется отвлечься на новости, но в итоге слушает госпелы. «О, счастливый день». Краем сознания он слышит шум воды в душе, прямо за стеной. Он ковыряется в памяти, словно сковыривает болячку, зная, что так только хуже. Одри надеялась, что шум воды заглушит ее слезы, но Джона все слышит. Он представляет, как дрожат ее губы. Как она стоит, прижавшись лбом к кафельной стене.
Когда вода в душе умолкла, Джона тихонечко постучал в дверь, но Одри включила радио. Это был госпел, на полной громкости: бравурная надежда против ее слез. Вся эта муть о счастливых деньках. Похоже, Одри курила – земля за окном усыпана окурками. От запаха дыма, сочившегося из-под двери, Джону чуть не стошнило.
Каждый раз было по-разному. Первый выкидыш оказался замершей беременностью: мертвый плод, выявленный на УЗИ, десять минут потрясенного неверия. Вы, наверное, ошиблись. Как же нет сердцебиения? Должно быть. Первым же рейсом Джона примчался домой из Копенгагена, где был на гастролях в поддержку своего второго альбома. Одри не вышла в прихожую, когда он вошел. Но она не спала. Сидела на полу в своем кабинете.
– Надо было попросить, чтобы проверили еще раз… Может быть, аппарат был неисправен.
Джона присел на корточки перед ней.
– Господи, Од. Мне так жаль.
– Мне назначили чистку на понедельник.
– Но это только на той неделе…
– Я раз двадцать спросила, слышно ли сердце. Но они не отвечали. Возились со своим аппаратом…
Он целовал ее мокрые щеки, ее дрожащие ресницы. Когда взошло солнце, она попросила его заняться с ней любовью в комнате, где они собирались устроить детскую. Ей хотелось, чтобы он заполнил собой тишину, поселившуюся у нее внутри. Он знал, что плод мертв, но все равно страстно желал ощутить сопричастность к этой непостижимой связи между матерью и ребенком.
Она впустила его в себя – достаточно, чтобы понять хоть чуть-чуть. Одри была такой хрупкой, что он побоялся кончать. Они лежали, прижавшись друг к другу в поисках утешения, и он думал о том, что хотел бы остаться в ней навсегда, вновь и вновь познавая любовь.
Через несколько месяцев они поехали отдыхать на Сицилию. Джона помнит, как они плавали в море, помнит их ноги, облепленные песком, на белых гостиничных простынях. Обещание долгих лет вместе. Он поражался запасу прочности в ее теле. Они избывали свою потерю, погружаясь друг в друга, – и сблизились еще теснее. Там, на Сицилии, они решили пожениться.
Второй выкидыш случился в ванной. Джона встал на колени и выудил из унитаза крошечный эмбрион. Он держал его на ладони – запечатанный зародышевый пузырек длиной около дюйма.
– Хорошо, что ты смог подержать ее в руках, – сказала Одри. – Представь, я носила ее в себе девять недель. Смотри, – прошептала она в его раскрытую ладонь, – это твой папа.
Джона боялся пошевелиться. Боялся раздавить последний кусочек, оставшийся от их ребенка. Надо ли что-то сказать этому неродившемуся комочку или лучше промолчать? Ему было стыдно за свой интерес, что там внутри: клубок ДНК и нераскрывшийся потенциал, невоплощенная греза о будущем, или не успевший сформироваться уродец с хвостом?