Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авторство этой книги все еще держалось в тайне, потому что, хотя я и получал половинную долю с продаж, считалось, что написал ее Магнус Айзенгрим. Ему она принесла огромную пользу. Люди, которые верят тому, что читают, приходили посмотреть на человека, живущего такой полной удивительных приключений жутковатой жизнью. Люди более умудренные приходили, чтобы посмотреть на человека, который написал о себе столько вычурной, безвкусной лжи. Как сказала Лизл, это книга в готическом стиле, полная несообразностей, подсвеченных иллюзорными огнями романтики девятнадцатого века. Но она была и достаточно современной, так как затрагивала вульгарные сексуальные струны, звучание которых желают услышать многие читатели.
Когда-нибудь станет известно, что написал ее я. К нам в Зоргенфрей уже поступили серьезное предложение на экранизацию и целый ряд запросов от брызжущих энтузиазмом аспирантов, которые в извиняющихся тонах объясняли, что проводят исследования того или иного рода в области, именуемой «популярная литература». А когда станет известно, что настоящий автор — я (случится это, вероятно, уже после нашей с Айзенгримом смерти), вот тут-то — наконец! — мой документ и займет подобающее ему место. Потому что, когда тщательно сфабрикованную историю жизни Магнуса Айзенгрима, которую с удовольствием читали миллионы англичан, французов, немцев, датчан, итальянцев и португальцев и даже — в пиратском издании — японцев, будут сравнивать с версией, подготовленной мною на основе признаний самого Айзенгрима, вот тогда-то слова «Рамзи говорит…» непременно будут слышны громко и отчетливо.
Историк и агиограф — и вдруг такие низкие амбиции? Как там сказал Инджестри? В каждом художнике есть что-то черное, какой-то мошеннический душок. Был ли я по самому скромному счету художником? Меня начинали одолевать сомнения. Нет-нет, если я не стану ничего фальсифицировать, то те несколько записок, что я оставлю, не будут иметь никакого отношения ни к вранью, ни к искусству.
— С прошлого вечера я почти все время думаю, стоит ли мне рассказывать вам историю моей жизни, — сказал Айзенгрим после обеда. — И склоняюсь к тому, чтобы рассказать, при условии, что все это останется между нами. Ведь в конечном счете публике вовсе не обязательно знать подтекст, да? Ваш фильм — не Шекспир, где все на поверхности. Скорее это Ибсен, где на многое лишь намекается.
«Как же быстро он учится, — подумал я. — И как хорошо понимает: если сам хочешь о чем-то рассказать, то выгоднее всего делать вид, что твоя история — тайна». Я включил мой умственный, в высшей степени психологический слуховой аппарат историка и исполнился решимости не пропустить ничего, а перед сном записать все — по крайней мере, в виде конспекта.
— Начните с того, как вы спустились в ад, — предложил Инджестри. — Вы назвали дату: тридцатое августа восемнадцатого года. Вы сказали, что мальчишкой знали Рамзи, а значит, вы, вероятно, канадец. Если бы я отправлялся в ад, то, наверно, начал бы не с Канады. Так что же случилось?
— Я отправился на городскую ярмарку. Наш городок, называвшийся Дептфорд, имел все основания гордиться этой ярмаркой. Школьники допускались туда бесплатно. Это помогало увеличить число посетителей, а организационный комитет желал иметь максимально возможную годовую цифру. Вам и в голову не придет, что в моем поступке было что-то нехорошее, но, если судить по меркам моей семьи, я совершил грех. Семья наша была необычайно религиозной, и папа относился к ярмарке с подозрением. Он обещал, что, может быть, сводит меня туда вечером посмотреть скотину, если за ужином я смогу без единой ошибки прочесть псалом семьдесят девять. Это задание было частью амбициозного плана, который он вынашивал в своем сердце: я должен был выучить наизусть всю Псалтырь. Он уверял меня, что это будет мне оплотом и опорой на всю жизнь. Он меня не торопил: ежедневно я должен был выучивать по десять стихов, но поскольку в тот день я работал за вознаграждение, то он полагал, что если уж я хочу попасть на ярмарку, то могу осилить и целых тринадцать стихов семьдесят девятого псалма.[15]Но вознаграждение я получал с оговоркой: если я запнусь, отцовское обещание теряет силу.
— Это очень напоминает мне сельскую Швецию тех времен, когда я был мальчишкой, — сказал Кингховн. — И как только растут дети в таких семьях?
— Нет-нет, поймите меня правильно. Мой отец не был тираном. Он и в самом деле хотел защитить меня от зла.
— Роковое желание для родителя, — сказал Линд, слывший в мире (по крайней мере, в мире любителей кино) видным знатоком зла.
— Для этого имелись особые основания. Моя мать была необыкновенным человеком. Если хотите узнать о ней все лучшее, то обратитесь к Рамзи. Но я думаю, что моя история будет неполной, если я не расскажу вам о другой стороне ее личности. Считалось, что она порочная особа, и наша семья была за это наказана. Мать нужно было держать взаперти. Мой отец, исполненный, вероятно, сострадания, не жалел сил, чтобы я не пошел по ее дорожке. А потому в восемь лет я был усажен за работу, дабы приобрести оплот и опору в псалмах, и за полтора года — или около того — я добрался до псалма семьдесят девять.
— Сколько вам было? — спросил Инджестри.
— Мне шел десятый. Мне ужасно хотелось попасть на ярмарку, а потому я уселся за этот псалом. Вы знаете Псалтырь? Большинство псалмов оставались для меня тайной за семью печатями, но некоторые — если их читать в подходящий момент — до самого сердца пронзают вас страшной истиной. Так и в тот день — я заучивал стихи чисто механически, пока не добрался до слов: «Мы сделались посмешищем у соседей наших, поруганием и посрамлением у окружающих нас». Вот оно! Это же о нас! Это мы, Демпстеры, — посмешище у соседей наших, поругание и посрамление у всего Дептфорда. И в особенности у дептфордских детей, с которыми мне приходилось вместе учиться. От того дня, когда я сидел, взволнованный, над псалмом семьдесят девять, до занятий в школе, которые должны были начаться после Дня труда,[16]оставалось меньше недели. Скажите-ка мне, Линд, ведь вы, судя по словам Лизл, много знаете о зле и исследовали его в своих фильмах чуть ли не под микроскопом. Вы когда-нибудь исследовали детское зло?
— Даже я никогда не отваживался на это, — сказал Линд с трагической ухмылкой — смеяться иначе он не умел.
— Если когда-нибудь надумаете, пригласите меня специальным консультантом. Это первичное зло, чистое злое начало. Детям и в самом деле доставляет удовольствие причинять боль. Люди сентиментальные называют это невинностью. Дети нашего городка мучили меня с того времени, как я себя помню. Моя мать сделала что-то такое (я так никогда и не узнал — что), за что почти весь город ее ненавидел. Детям это было известно, а потому они вполне закономерно ненавидели и мучили меня. Они говорили, что моя мать блядница — так у нас произносили «блудница», — и мучили меня с виртуозностью, которая у них ни в чем больше не проявлялась. Если я начинал плакать, кто-нибудь из них мог сказать: «Ладно, оставьте парнишку, он-то чем виноват, если у него мать блядница». О, я думаю, эти маленькие умники давно уже стали заправилами в нашем городишке. Но вскоре я решил, что больше плакать не буду.