Шрифт:
Интервал:
Закладка:
два старика: вот тот в короне,
а тот в узорном колпаке.
Народ же зыблился и дико
вопил, в неистовой тоске:
«Когда? О, вымолви, владыко!»
Заплакал царь, и звездочет
ответил сухо: «Через год».
xi
В том царстве некий жил мечтатель,
с душою чистой и с лицом
очаровательным — ваятель
созвучий радужных. Певцом
любви сладчайшим город громко
именовал его с тех пор,
как со свирелью и к<о>томкой
пришел он с северных озер.
xii
Казалось — воздух целовали
его скользящие слова
и день туманился, едва
он умолкал. Куда-то звали
его глаза, — как в полутьме
два улыбающихся бога.
Он жил на розовом холме,
поросшим вереском. Дорога
крутая к городу вела,
и часто к людям он спускался,
без шляпы, стройный, появлялся
на площади Добра и Зла,
разглядывал прохожих, кротко
о чем-то говорил с детьми,
с блудницами да с лошадьми
усталыми… Его походка,
и ясный голос, и глаза
большие были всем известны,
и все его любили за
чудесный дар и взор чудесный.
xiii
Он о блаженстве распевал,
о первой, о последней встрече,
хоть никогда в уста и плечи
он красоту не целовал…
Там, в комнате голубоватой,
средь нежных книг и лепестков
рассыпанных, и малых статуй, —
из лучезарных облаков
он прихотливо и бесцельно
стихи вырезывал свои,
напев мешая колыбельный
с напевом трепетной любви…
xiv
Когда ж над стройною столицей,
как бога пламенного месть,
метнулась грозною зарницей
испепеляющая весть,
и стук часов твердил унылый:
стареет год, последний год… —
и принял скорбь и страх бескрылый,
как веру новую, народ, —
тогда с улыбкой безотчетной
певец ресницы опустил,
и гений легкий, мимолетный,
его случайно посетил.
И юноша, раскинув руки,
ловил в туманной вышине
полусознательные звуки…
Они, как искорки в волне
заливов южных, ночью пышной, —
текли, змеились в золотом
волшебном трепете; потом —
на пальцах гасли.
И неслышно
он начал: «Тает, тает год.
Во храмах сумрак шепчет хрипло
молитвы. Тают свечи. Вот
какой-то труп лежит. Прилипла
кровь черная к груди. Глупец!
Убил себя… Везде рыданья
глухие, тайные страданья,
оцепененье; лишь купец
хоть плачет, да торгует — плохо
торгует. Жить осталось — год,
и он проходит, он пройдет —
подобно вздоху, легче вздоха…
xv
Но если так, но если свет
потухнуть должен неизбежно,
безумец! — времени ведь нет
пред камнем каяться мятежно,
из мрака совести своей
уродов грозных вызывая
и духу скорби отдавая
остаток драгоценных дней…
Встань, встань, коленопреклоненный!
Я говорю тебе — не плачь,
но, как наследника лишенный,
всю жизнь скупившийся богач,
завидя смерть, затеи ради
распахивает сундуки,
так, обогнув скалу тоски,
вечерний путь склонив к отраде,
спеши! Беспамятно пируй!
Развейся музыкою бурной.
Еще на солнце гроздь пурпурна
и сладок женский поцелуй!
Еще, полны очарованья,
шумят леса, журчат ключи, —
встань и в избытке ликованья
свое богатство расточи!»
xvi
Был май шумливый. В исступлен<ь>и
лягушки пели на пруду
в дворцовом золотом саду.
При каждом теплом дуновеньи
касались окон расписных
венцами нежными каштаны.
На вышках, тонких и резных,
с которых полуобезьяны,
полуорлы глядели вниз,
и в небесах прозрачно-синих
звон птичий бисерный повис;
об этих маленьких святынях
весны не вспомнила страна,
пророчеством потрясена.
xvii
Глухой исполненный печали,
из зала в залу царь шагал —
тень жалкая в зеркальной дали
безмолвных и бесстрастных зал.
Блуждал он, глаз не поднимая,
ладони блеклых, узких рук
к вискам порою прижимая,
и кольца вспыхивали вдруг.
xviii
В восточной башне плакал кто-то:
душе седого звездочета
все край мерещился родной:
ограды белые Дамаска,
тень пальмы — бархатная ласка
в пустыне серо-голубой, —
и тамариксы, и мимозы,
мирáжей радужная ложь…
Катились старческие слезы
на недоконченный чертеж.
xix
В час обычайного забвенья,
в молчаньи замкнутых ночей
порою тайный чародей
к нам высылает сновиденья.
Сознанье — словно под водой
глубокой, в дымке изумрудной;
нам снится праздник многолюдный,
туманный, бурно-молодой,
и знаем мы, что это ложный
короткий сон и что во сне
все, все дозволено; что можно
не думать о грядущем дне;
законами людскими, честью,
обычаем — пренебрегать;
врага со смехом настигать,
роскошной упиваться местью;
грозить безумно Божеству,
храм в бездну сталкивать со ската;
овладевать невестой брата,
недостижимой наяву…
xx
И ту свободу без запрета,
ту силу — каждый ощутил,
когда невинного поэта
напев дразнящий опустил
свои блистательные крылья
на город жалобной тоски,
предчувствий траурных, бессилья…
xxi
Придворные — все старики
с атласно-белыми бровями, —
шурша, как совы, подошли
к царю с дрожащими словами:
«Царь, всюду ропот. Подожгли
вчера солдаты синагогу.
На неотплывшем корабле
восстанье. Знойную тревогу
разносит ветер по земле.
Чернь беспокойна. Слуги наши,
не отворачивая глаз,
глядят с усмешкою на нас,
а по ночам воруют чаши —
награды царские. Народ,
на перекрестках собираясь,
шумит, и, громко разгораясь,
напев кощунственный растет!»
xxii
«Оставьте… — молвил царь устало. —
Смиренье, бунт — не все ль равно,
когда нам