Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вы добились успеха? — спросила мисс Морли.
— Да; но до той поры мне пришлось крепко подружить с нуждой. Часто, оглядываясь на свою прошлую жизнь, я просто диву давался при мысли, что тот лихой, безрассудный, сумасбродный, расточительный драгун, выпивший море шампанского, и этот человек, спящий на сырой земле и грызущий заплесневелую корку в пустынном, богом забытом краю, — одно и то же лицо. Я жил среди всякого сброда, я стал для него своим человеком, но моя любовь к жене уберегла меня от пьянства и разврата. Голодный, худой, изможденный, я взглянул однажды на себя в осколок зеркала и ужаснулся, увидев в нем собственное лицо. Но я продолжал работать, работать, работать — несмотря на разочарование, отчаяние, ревматизм, лихорадку, голод. Побывав у самых врат смерти, я работал, работал, работал, пока не прошел свой путь до конца. А в конце меня ждала победа.
— Какой же вы молодец! — с восхищением воскликнула мисс Морли.
— Молодец? — усмехнулся Джордж Толбойз. — Но разве я боролся не ради своей любимой? Разве не ее нежная рука вела меня все эти годы к счастливому будущему? Разве не она сидела рядом со мной в драной брезентовой палатке с сынишкой на руках?
Однажды туманным утром, когда жизнь моя, казалось, дошла до края, я открыл месторождение золота и в одночасье стал самым богатым человеком в нашей маленькой колонии. Я поспешил в Сидней, и за все, что мне удалось добыть, выручил 20 тысяч фунтов. Прошло еще две недели, и я взошел на борт этого судна, чтобы вернуться в Англию. Десять дней — еще десять дней! — и я увижу свою любимую!
— Но разве за все это время вы не написали ей ни строчки?
— Единственное письмо я отправил за неделю до отплытия «Аргуса». Не мог я ей писать, когда вся жизнь виделась мне в черном свете. Не мог писать, страдая от собственного отчаяния и близости смерти. Я жил, надеясь на удачу, и, когда она пришла ко мне, написал жене, сообщив, что появлюсь в Англии вскоре после того, как придет мое письмо. Я дал ей адрес лондонской кофейни, куда бы она могла написать, указав, где ее искать, хотя, думаю, навряд ли за это время она покинула отцовский дом.
Он умолк и, задымив сигарой, задумался о своем. Мисс Морли стояла рядом, не смея ни словом, ни жестом прервать ход его мыслей.
Внезапно, отбросив сигару, Толбойз резко повернулся к гувернантке и сказал:
— Мисс Морли, если, вернувшись в Англию, я узнаю, что с женой что-то случилось, — мне не жить.
— Мистер Толбойз, дорогой, к чему такие мысли? Господь добр к вам. Он не посылает нам страданий сверх тех, что мы можем вынести. То, что мир кажется мне таким печальным, вовсе не означает, что он таков на самом деле. У меня это оттого, что долгое однообразие моей жизни давало мне слишком много времени, чтобы поразмыслить о своих невзгодах.
— А моя жизнь была наполнена действием, лишениями, тяжким трудом, сменой надежды и отчаяния, отчаяния и надежды. У меня не было времени подумать о том, что с женой может что-то случиться. Какой же я глупец! За три с половиной года — ни единой строки, ни единого словечка от нее или кого-нибудь, кто знает ее. Господи, может, за это время с ней и вправду что-то стряслось?
Он заметался по безлюдной палубе, а гувернантка, следуя за ним, тщетно пыталась его успокоить.
— Клянусь вам, мисс Морли, — сказал он, — до разговора с вами у меня не было и тени страха, а сейчас, когда я вспоминаю, о чем вы говорили мне час назад, сердце мое саднит от тоски. Оставьте меня, пожалуйста. Наедине с самим собой мне легче будет избавиться от наваждения.
Она безмолвно отошла от него и, сев у борта, устремила взгляд в бескрайний морской простор.
Мы вновь возвращаемся в Одли-Корт. Августовское солнце катится к закату. Тишина вокруг такая, что становится не по себе. Замычит ли корова на лугу, плеснет ли форель в пруду, выведет ли усталая птица несколько прощальных нот, проскрипит ли воз — каждый этот звук, поминутно нарушающий тишину, делает ее еще более гнетущей. Кажется, что здесь, у стен серого здания, покрытого плющом, зарыт покойник — настолько мертвенно разлитое вокруг спокойствие.
Часы над аркой пробили восемь. Двери черного хода тихо отворились. На пороге показалась девушка. Она украдкой скользнула в аллею, что тянется по берегу пруда, и скрылась из виду за ветвями липы, образующими сплошной покров.
Не сказать, чтобы девушка из хорошеньких — скорее из тех, кого обычно называют интересными. Интересной она, быть может, казалась потому, что в ее бледном личике с мелкими чертами, в светлых серых глазах и плотно сжатых губах было нечто, говорившее о сдержанности и самообладании, которые нечасто встретишь в девушке девятнадцати-двадцати лет. Впрочем, ее можно было бы отнести и к хорошеньким, если бы не один недостаток: ее овальное личико в буквальном смысле слова было бесцветным. Ни кровинки в ее белых щеках; в бледных, скучных бровях и ресницах — ни малейшего намека на коричневый цвет; ни золотистого или каштанового, пусть слабого, оттенка в копне ее волос. Даже платье страдало тем же недостатком: бледный лавандовый муслин стал блекло-серым, даже ленточка, повязанная вокруг горла, приобрела со временем тот же нейтральный оттенок.
В ее тонкой, изящной фигурке, в ее грации и осанке сквозило нечто благородное, хоть и была она всего лишь простой деревенской девушкой. Звали ее Фиби Маркс, она служила няней в семье мистера Доусона. Когда леди Одли вышла за сэра Майкла, то взяла ее с собой и сделала своею горничной.
Для Фиби новое место стало подарком судьбы. Платили здесь втрое больше прежнего, работа в хорошо налаженном хозяйстве была не трудной, и люди ее круга завидовали ей так же, как местная аристократия — ее госпоже, леди Одли.
Выйдя из дома, Фиби крадучись сделала несколько шагов по густой траве, а затем, вынырнув из глубокой тени, отбрасываемой липовой листвой, появилась среди сорняков и кустарника, представ перед деревенским парнем, сидевшим на сломанной деревянной раме заброшенного колодца, к которому шла на свидание.
Как я уже говорила, место тут довольно укромное: окруженное низким кустарником и скрытое от остального парка, оно просматривается только из чердачных окон западного крыла здания, с его тыльной стороны.
— Господи, Фиби, — вздрогнув, промолвил молодой человек, закрывая складной нож, которым он состругивал кору с тернового колышка. — Ты появилась так тихо, вдруг, что я принял тебя за нечистый дух. Я шел сюда полем, потом через ворота — те, что возле рва, — а потом присел тут передохнуть перед тем, как войти в дом и спросить, вернулась ты или нет.
— А мне из окна моей спальни виден колодец, Люк, — отозвалась девушка, указывая на поднятую решетку под коньком крыши. — Я увидела, что ты тут сидишь, и спустилась вниз немножко поболтать с тобой. Лучше это сделать здесь, чем дома, где кто-нибудь нас наверняка подслушает.
Люк был здоровенным широкоплечим и простоватым увальнем лет двадцати трех. Волосы темно-красного оттенка почти закрывали его лоб, а густые брови, смыкаясь на переносице, нависали над парой серо-зеленых глаз; нос большой и красивый, но рот такой грубой формы, что с физиономии Люка никогда не сходило зверское выражение. Розовощекий, с бычьей шеей, он и сам походил на одного из могучих быков, что паслись на лугах, окружавших поместье Одли-Корт.