Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу показалось, что пламя угасло, потом рядом с лопаткой Бронкса заискрилась, потрескивая, лужица огня, потом занялся пол. Огонь все изменил. Под столами стали отчетливо видны массы, напоминавшие одетые мясные туши, они принадлежали Бронксу и его жертвам. Зрелище было премрачное, но ко всему прочему было уже не продохнуть. Пылал пол, пылали табуреты и столы. Поверх языков пламени я увидел, как бежит Нора Махно и, в ее кильватере, с восклицаниями и, как мне показалось, по-прежнему со смехом нахлынула и схлынула толпа посетителей. Все, на любой высоте, пылало. Выход на Кукарача-стрит преграждала завывающая желтая стена. Нора Махно спотыкалась в направлении двери, Нора Махно налетела на труп, Нора Махно пыталась пробить стулом стену в глубине зала, Нора Махно прижимала к животу прихваченную из-за стойки кассу с долларами. В свете пожара я обнаружил свою телогрейку. Она просто-напросто соскользнула под скамью. Это меня приободрило. В конце концов, мир состоял не только из воров. Я снова улегся на лавку и завернулся в телогрейку, чтобы больше ничего не видеть и не слышать. Мне бы хотелось, прежде чем потерять сознание, построить планы на будущее, но мысли едва ворочались у меня в голове. Мое воображение надолго застряло на перипетиях супружества с Норой Махно. Я знал, что ухаживание не займет много времени. Знал, что нашему браку не быть долгим. И все равно пытался разобраться в некоторых его деталях. Я ничего не видел, меня окружал пожар. Я даже не воспринимал больше других цветов, кроме цветов пламени. Я еще представлял себе краткие радости. Мне хотелось увериться, что моя Нора Махно была той, что в синем, той, которую я предпочитал, но цвета уже угасали, даже цвета пламени. Мне не удавалось сосредоточить свой ум хоть на каком-нибудь образе. Я не знал более, что сказать, что видеть.
Вот и все с моей жизнью.
ВСТУПЛЕНИЕ
Я начал писать для публики лет двадцать назад. Но это не было для меня началом писательства. К тому времени я уже успел создать несколько книг, ибо писал с детства, скажем, с отрочества. Я сочинял романы и составлял сборники рассказов, которые вполне соответствовали моим вкусам и моим читательским чаяниям. Так как речь шла о том, чтобы доставить себе удовольствие, а не о попытках добиться при помощи текстов общественного признания, некоего интеллектуального положения, я не навязывал их своему окружению и не распространял даже среди самых близких мне людей. Очень долго, на протяжении почти пятнадцати лет, я, стало быть, писал книги для поистине минимальной публики. Причудливые, фантастические, сновидческие и подпольные книги, которые адресовались одному-единственному читателю.
Затем вышел мой первый роман, «Жориан Мюрграв», и я стал работать на потребу настоящей публике. И начал представлять себе своих возможных читателей: неких реальных мужчин и женщин с такими же, как у меня, литературными восприимчивостью и вкусами. У них было такое же видение мира, те же страхи и те же убеждения, они хотели разделить со мной мои грезы и, сразу скажем об этом, мой бунт против существующего мира, против человеческого удела в его политических и метафизических преломлениях.
Вот так, совершенно естественным образом, мои опубликованные книги продолжили традицию предшествовавших им книг неопубликованных. Вне романа и в его пределах они предполагали живую симпатию между теми, кто говорит, и теми, кто их слушает. Я впустил в свои воображаемые вселенные отнюдь не нейтральных читателей. Мои книги изначально предполагали общую культуру рассказчиков и слушателей, общую память, общую литературную и человеческую восприимчивость. Эти память и культура строились книга за книгой, уточнялись, углублялись, так что в итоге все это приняло конкретную форму единого романного сооружения, насчитывающего на сегодняшний день более полутора десятков произведений.
По моему разумению, как и по разумению моих персонажей, каковые сплошь и рядом оказываются за пределами общества, даже за пределами рода человеческого, оставаясь вместе с тем писателями и рассказчиками, литературным сочинениям нет ни малейшей нужды опираться на газетную, повседневную реальность. Все в целом остается реалистичным и подчас гиперреалистичным, персонажи умирают, страдают, влюбляются, сражаются, но соотношение с современным географическим и историческим миром всегда весьма искажено, отчасти напоминая сон, где память перетасовывает привычное и странное. При подобном отношении читатель погружен в самое нутро реальности, в которой все предстоит открыть и в которой, чтобы вновь обрести привычное, необходимо пройти через коллективную память и коллективное бессознательное. Я еще скажу об этом подробнее.
У этой внеположности есть одна сторона, которую я бы хотел подчеркнуть, не откладывая в долгий ящик. Этот романный блок был написан, был построен без малейшего учета вкусов, тенденций, традиций издательского мира, в котором он занял свое место. До начала девяностых годов, т. е. в ту пору, когда я уже опубликовал несколько произведений, мои познания в том, что касалось современной французской литературы, равнялись нулю. Я инстинктивно сочинял тексты, чувствуя настоятельную потребность написать их для себя и своей воображаемой публики, ни на секунду не задумываясь о том литературном мире, в котором им предстояло оказаться. Что до теоретических дебатов касательно литературы, каковые будоражили среду французской критики и заметно затронули новые поколения французских писателей на протяжении последних тридцати лет, я и не думал в них встревать, не собирался производить тексты, отмеченные влиянием той или иной школы. Меня это не касалось. Для меня это был какой-то Марс. В 1990 году, когда я оказался автором издательства «Минюи», я слыхом не слыхивал ни о каком минимализме. И так и остаюсь в стороне от подобных конфликтов и страстей, далеко в стороне, обладая обо всем этом самой поверхностной информацией.
Проще всего сказать, что мои романы с самого начала оказались для французской литературной реальности инородцами. Они являют собой литературный объект, изданный на французском языке, но продуманный на языке, внешнем к французскому и невнятном в том, что касается его национальности. На языке без определенной географической привязки и явно «ино-странном», поскольку он не передает культуру и традиции французского или франкоязычного мира.
ЯЗЫК
Я хотел бы подробнее остановиться на этой проблеме языка.
Чрезвычайно распространенное, но неверное представление заключается в том, что тот, кто пишет по-французски, обязан занять определенное место во французской или франкоязычной культуре. Без лишних размышлений полагают, что язык любого писателя по определению несет культурное наследие и даже отпечаток всех его собратьев, тех, кто на протяжении столетий этот язык прославлял. Без лишних размышлений полагают, что язык писателя естественным образом продолжает и ученых ораторов, и носителей народного языка. Это зачастую заставляет писателей чувствовать, что на них возложена роль дипломатического представительства, и даже причислять себя к некоей «языковой отчизне». Так и слышу, как с высокомерием, с лирическими порывами, от которых у меня по спине пробегает холодок, поскольку я не вижу особой разницы между их утверждениями и ненавистным мне шовинизмом, франкоязычные поэты и романисты изрекают такие опасные слова, как «Моя родина — французский язык» или «Моя новообретенная родина — французский язык».