Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, о чем я сейчас говорил, относится к активной стороне – более или менее добровольной – объединения в группу. Но есть и другая сторона – пассивная, и даже негативная; но, быть может, иногда она сокрыта под позитивными жестами: это страх. Людям присуще чувство страха, и они собираются вместе, чтобы побороть его. Любая культура, любая цивилизация является борьбой со страхом; она призвана защитить от возникшей опасности, голода, тревоги; унять страх перед наступлением «вызывающей ужас» ночи, предотвратить предательство или насилие. Эти чувства уходят корнями в доисторическое прошлое; они были известны и животным. Но в тот самый момент, когда человеческий род отделился от остального мира, страх обрел метафизические размеры; он стал больше, чем просто боязнь или всплеск адреналина; страх перерос в душевную тревогу, которая одолевала многих в средние века. Боязнь смерти была не просто ожиданием приближающегося конца – средневековый человек боялся, что до кончины ему не удастся спасти свою душу. Прегрешения, связанные с плотским соитием, пролитием крови, обращением с деньгами, были не просто досадными ошибками, которые можно исправить – нет, то было непростительное оскорбление, нанесенное творению Создателя; ночь была не просто опасным временем суток, но часом, когда в борьбе сходились Господь и хтонические силы. Впрочем, в той напряженной атмосфере, когда люди средневековья легко могли навлечь на себя как гнев, так и милость Высшего существа, у них имелись и свои защитные приемы; конечно, еще не пришло время «вольнодумцев», с трудом сдерживавших скептический настрой; зато в дело шли разные гримасы, призванные скрыть страх под покровом иронии, вызывающей отваги, преувеличенного смеха или рыданий. Именно эта смесь непроизвольных страхов и радости, реакция, по выражению Хейзинги, «походившая на детскую», придали средним векам облик «свежести» и «подлинности». Безусловно, за прошедшую тысячу лет можно было наблюдать различные оттенки этого феномена, зависевшие от физиологических особенностей, религиозного или политического климата; иконография занимает здесь главное место, позволяя нам подметить отличия, начав с боязливых лиц с широко раскрытыми глазами, доминировавших в изображениях романской эпохи, улыбающихся скульптур Реймского собора и вернувшись к гримасам ужаса и смерти в XV веке.
Как собирались?
Итак, группа людей ищет землю, где могла бы осесть надолго: все эти люди пришли с бесплодных территорий, из перенаселенного города. Они готовы расстаться с кочевым образом жизни или просто хотят раздвинуть пределы контролируемого ими пространства. Подобных случаев хватало и в Европе в эпоху неолита, во времена античности, в самый разгар средневековья – да и в наши дни тоже. Картина везде одинакова и первые шаги одни и те же. Землю очищают от камней, вырубают и сжигают заросли, вытравливают грызунов и рептилий. Поступая таким образом, нынешний поселенец убежден, что всего лишь делает полезную работу; но он больше не осознает, что тем самым смиряет силы Природы, стирает следы предшествующего чужого присутствия и одерживает вверх над силами Зла, символом которых является змея. Дух, «гений» этого места укрощен. Ему более не станут оказывать подобающего уважения: кельты и германцы ставили на расчищенном участке стоячий камень, греки и римляне выкапывали канаву, христиане возводили крест, а в наши дни мы строим антенну.
Если речь не шла о сознательном решении, которое принимал один из могущественных людей, например с целью выделить «надел» для побежденных или пленников (римляне слыли знатоками в подобных делах), выбор места под поселение отвечало самым простым мотивам; о почве должно быть известно, что она плодородна и пригодна для обработки, как в случае с заброшенными римскими поместьями (curtes); подходили участки, где можно найти убежище, как дело обстояло с «деревнями на возвышенности» в южных областях, перекрестки наиболее оживленных и полезных путевых маршрутов, например у слияния рек; немаловажен был и благоприятный микроклимат, вроде того, что установился на альпийских отрогах или на обратных склонах океанских дюн. Этот выбор сильно отразился на первоначальном облике сельских пунктов. Провансальский или итальянский «Кастро», гасконский «кастельно», оверньский «пуэш», фрисландский «терпен» теснились на возвышенности; шарантонские «бурги», лотарингские «рюпты», пикардийские «вильеры» скученно вырастали на открытой местности; поселения вдоль «длинной улицы» и «новые городки» в форме «рыбьего скелета» или восьмиугольника оставили отпечаток насильственного собирания жителей или авторитарного основания поселений. Все они сохраняют следы скопления людей, спонтанного или нет, что является основополагающей вехой в истории наших деревень. Термину «озамкование» (incastellamento), которое слишком преувеличивает место и роль замка, castellum, в вышеупомянутом процессе, я предпочитаю слово «объячеивание» (encellulement): конечно, оно менее благозвучно, но зато делает упор на становлении центральных органов объединения людей в единое целое. Это «единое целое» может распадаться на хутора, которые все равно являются частью совокупности земель, прав и общих обязательств. Вот почему я считаю, что с того времени – причем исключительно с того – можно говорить о «деревне» в прямом смысле этого слова, вне зависимости от ее планировки, сплоченной, растянутой или разрозненной. Эта проблема немало – и, надо признать, обоснованно, если не сказать объективно, – волнует историков медиевистов: они пытаются нащупать движущие мотивы феномена – была ли то воля господина, последствия становления новых клановых или даже супружеских структур, сиюминутные выгоды от демографической или экономической конъюнктуры, существовавшей в то время? Важны также последовательность фаз этого морфогенеза и отрезок времени, за который произошло это объединение людей, congregatio hominum, просуществовавшее до самого конца XIX века. Что касается меня, то я думаю, что в десятилетия, окаймлявшие знаменитый тысячный год, скажем, в 1025–1075 года, имело мощное движение в этом направлении. Другие считают иначе, но это область научных споров.
Если в рамках этого сюжета я ничего не говорю о городах, которые были предметом восхищения для наших современников со времен Огюста Тьерри, и особенно в нашу эпоху грандиозного бегства из деревни, то прежде всего потому, что считаю – в исследуемое мною время города занимали второстепенное место, и история приоров Флоренции или иного города лишь по воле случая стала историей «людей средневековья»: мы всего лишь жертвы наших источников, вот и все! Во-вторых, думается, в области, о которой я рассуждаю в данный момент, город вряд ли зародился и вырос, следуя по иному пути развития, нежели деревня; даже в средиземноморских зонах, известных своей плотной городской сетью и важной ролью, которую играла городская власть, наблюдается тот же самый феномен: Афины были всего лишь оборонительным акрополем, как и Рим с его Палатином Ромула; Марсель был местом, где удобно было причаливать кораблям, Лион вырос у слияния крупных рек; и в более поздние времена, на землях выше к северу, Венеция стала лишь архипелагом беглецов, а Мадрид и Эг-Морт – искусственными образованиями; даже Париж и тот был островком у слияния речных рукавов. У последующего роста городов немало причин, но они выходят за рамки моего поля исследования, а вдобавок природа их мало отличается от той, что вызвала развитие деревень.