Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взаимоотношения между Татаровым и Азефом до сих пор остались невыясненными. Знал ли тогда Азеф об истинной роли Татарова, неизвестно, но Татаров еще в Женеве, во время допроса его партийной комиссией, в которую входили Чернов, Савинков, Бах и Тютчев, обвинял в провокации Азефа. Об этом было известно и Азефу, и, быть может, именно это объясняет, почему он высказался тогда так решительно за убийство Татарова.
Все эти события происходили на фоне приходивших из России каждый день вестей о растущем революционном движении. Как ни важно было дело Татарова, оно тонуло в том чувстве, которое тогда нас охватывало: революция надвигается! Это было ясно не только нам, это было ясно тогда всему миру – и все с напряжением прислушивались к вестям из России. Помню, что существовавшая тогда в Женеве распространенная газета «Трибюн де Женев» выходила от четырех до шести раз в сутки – в зависимости от получаемых из России телеграмм.
Это было днем, на рю де Каруж, когда в мои руки попало последнее издание «Трибюн де Женев», в котором был полностью напечатан Манифест 17 октября, объявлявший политические свободы и амнистию. Схватив листок, я бросился с ним к Михаилу Рафаиловичу. Когда я бежал с ним по улице (я не мог дождаться трамвая), сердце, казалось, готово было выпрыгнуть из груди. Они ничего еще не знали! Кто-то начал громко читать текст Манифеста. Когда его кончили читать, неожиданно для самого себя я воскликнул: «Ну, теперь мы скоро увидим баррикады!» Помню, каким пронзительным и длинным взглядом окинул меня Михаил Рафаилович. «Запомните, Володя, фразу, которую вы сейчас сказали». Фраза эта действительно оказалась «исторической».
Ехать, ехать немедленно в Россию! Эта потребность быть сейчас же на месте была так велика, что в ней потонули все другие желания и мысли. Не помню уж сейчас, где и как я добыл паспорт, с которым мог проехать границу. Через день я был в Берлине. Но дальше ехать было нельзя: железнодорожная забастовка в России еще продолжалась, вернее, железнодорожное движение после нее было еще расстроено, билетов на Петербург еще не выдавали. Абрам приехал в Берлин на другой день после меня. Мы вместе долгими часами торчали на вокзале Фридрихштрассе, выжидая открытия железнодорожного движения. До сих пор не понимаю, каким образом он опередил меня. Когда я приехал в Петербург, он был уже там!
7
Революция 1905 года
Как описать чувства, которые наполняли и раздирали мою душу, когда я 24 октября подъезжал к Петербургу!
С одной стороны – это было чувство радости, восторга, ликования, упоения победой. Ведь царский Манифест 17 октября торжественно обещал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»! Чего же еще можно было желать? Ведь к «свободам» мы прежде всего и стремились, ради них жертвовали собой и другими, рисковали всем, шли в тюрьмы, в ссылку. Мы хотели «освобождения» России, чтобы в свободной стране получить возможность работать на благо народа, как мы его понимали, то есть не только добиваться его политического, но и экономического освобождения. Но добились ли мы этой возможности на самом деле?
Уже на другой день после 17 октября начали приходить вести со всех концов России, которые заставляли в этом сомневаться. В разных городах происходили столкновения между манифестантами, праздновавшими добытые свободы, и темными элементами, нападавшими на них при покровительстве администрации, полиции и правительства.
Появились «черные сотни», которые занялись погромами интеллигенции, студентов и евреев.
В действиях правительства чувствовались где нерешительность, а где и двойственность – с одной стороны, официально объявляли о манифесте, с другой – разгоняли и даже стреляли в тех, кто праздновал появление этого манифеста. Газеты были полны такими противоречивыми известиями. Политическая амнистия, правда, объявлена, но освобождали не всех:
лиц, причастных к делу хранения взрывчатых снарядов, оставляли в тюрьмах. И тогда их освобождала подступавшая к тюрьмам буйная толпа.
Так, например, было дело в Москве, в Таганской тюрьме, где администрация тюрьмы не хотела выпустить моих друзей – Илью и Амалию Фондаминских, арестованных за месяц до того (в сентябре) по делу об устройстве Зинаидой Коноплянниковой в окрестностях Москвы динамитной мастерской (Амалия дружила с Зинаидой Коноплянниковой и по дружбе оказывала ей разные мелкие услуги, за что и была арестована). Фондаминские были выпущены лишь по требованию толпы, подступившей черной массой к воротам тюрьмы.
Те же разноречивые и противоречивые настроения я застал и в самом Петербурге. Манифест 17 октября был встречен восторженно. Все улицы были заполнены манифестировавшим народом. Рассказывали о знаменитом певце Леониде Собинове, всеобщем кумире того времени, что он на Невском пел «Боже, царя храни».
Обыватели и либеральные круги ликовали: им казалось, что все, о чем только можно было мечтать, осуществлено – и Россия отныне вступила в счастливую полосу жизни. Но в революционных кругах были другие настроения. Правительству прежде всего не верили. Вот что писала в эти дни (20 октября) одна газета: «И вот – конституция дана. Дана свобода собраний, но собрания оцепляются войсками. Дана свобода слова, но цензура осталась неприкосновенной. Дана свобода науки, но университеты заняты войсками. Дана неприкосновенность личности, но тюрьмы переполнены заключенными. Дан Витте, но оставлен Трепов. (Витте был председателем Совета министров, на имя которого был дан манифест о свободах, Трепов был военным губернатором Петербурга, как раз в эти дни отдавший знаменитый приказ: „Холостых выстрелов не делать, патронов не жалеть!“) Дана конституция, но оставлено самодержавие. Все дано и не дано ничего».
Все это было верно, но, с другой стороны, не надо забывать о французской пословице «Аппетит приходит во время еды». Была обещана правительством Государственная дума, но революционеры требовали Учредительного